Хотя теперь, видать, и казаков допекло, коли безуказно в Россию пришли.
Слухом земля полнится, мир сыщиков не держит, а всякое дело ведает. Худо стало на Дону, немочно жить. Хлеб идёт с казны по старым росписям, а народу против прежнего вдвое прибыло. Как стала Малороссия одной из московских украин, так и хлынул оттуда люд, отвыкший за время войны от земельных трудов, способный только на коне с копьецом погуливать да саблей махать. А какие на Дону прибытки? Турки Азов крепче прежнего отстроили — за зипунами не сбегаешь. Рыбные тони давно разобраны старши́ной, звериные ловли похилились, землю орать строго воспрещено. Куда податься оружному народу?
На Дону жизни нет, на Руси — и того пуще. Вот и копится злоба, смотрят мужики на Дон с надеждой, ждут, а чего — сами не знают.
Никто новостей в сельцо Долгое не принашивал — собой прикатили, непрошеные.
Антипа Ловцов и впрямь поволок Никиту с Семёном в волость под Янковы грозные очи. Недаром Никита на сходе шумел — мужик брюхом чует, когда с него хотят грош трясти.
Приказчик Семёна как не признал. Смотрел бельмовато, слова цедил веско. В ревизскую сказку Семён вписан? Значит — подушные плати. Денег нет — животы продавайте. Лошадей у вас, никак, две будет? И коровы две? И телёнка выпаиваете? А говорите — платить не с чего…
Никита в ногах валялся, голосом рыдая. А Семён молчал да кланялся, а опосля не вынес и сдерзил приказчику:
— Воля твоя, государь, только добрый хозяин в такую пору овец не стрижёт. А того пуще помнить полезно, что сытая скотина меньше мычит, — и глянул в глаза Янку со значением.
Ничто в старческом лике не дрогнуло, но, верно, дрогнуло в душе, потому что Янко усмехнулся догадливо и проронил:
— Когда быдло мычит, его плетью покоят. Антипушка, всыпь-ка Никите десяток плетей за недоимство. А братцу его говорливому — сугубо.
— Пожитки со двора свозить или пусть сами продают? — деловито осведомился Антипа.
— Оставь покамест. Коли верно нет денег, что зря хозяйство зорить? Осенью накинем налогу.
Когда после порки братья, почёсываясь, брели к дому, им вновь повстречались воинские люди. Пятеро пестро разодетых всадников нагнали их на полпути.
— Эй, горемычные! — крикнул один. — Куда дорога ведёт?
— К Долгому, — в один голос ответили Никита с Семёном.
— Ты гля!.. — протянул один казак. — А Заворуй-то не соврал. И впрямь — Долгое!
— Чо я стану зря языком трепать, дурья твоя башка, — огрызнулся другой конник. — Да я тут каждый куст помню, да и меня каждая собака знает.
— Никак из своих кто, из голицынских? — спросил Никита.
— Был из голицынских, да весь вышел! — хохотнул казак. — Мне теперь Дон-батюшка заместо князя!
— Ты там, случаем, на Дону Ондрюху Игнатова не встречал? Он уж давно ушедши, лет с тридцать будет.
— Не, не встречал, — равнодушно отозвался казак. — Должно, помер, а может, в полон попал. Вот брат его, Сёмка, тот верно у турок. Своими глазами видал, как его в колодки забили и за море отправили.
— Сам-то ты кто таков? — спросил Семён, вглядываясь. — Никак Игнат? Жариков?..
— Какой он Игнат… — встрял весёлый казак, — рылом не вышел в Игнаты. Заворуй он, и все дела.
— Видали?! — не обращая внимания на насмешку, воскликнул постаревший и неузнаваемый Игнашка. — Помнят меня!
— Выплыл, значит, — сказал Семён. — А я тебя в мыслях давно похоронил, ты уж не серчай.
— Семён!.. — завопил Игнашка. — Откуль ты? Я ж своими глазами видал, как тебя в колодки — и за море!
— Вот из-за моря и пришёл, — кивнул Семён. — Двадцать лет в неволе отбатрачил.
Игнашка кубарем скатился с седла, радостно гаркнув, саданул Семёна промеж лопаток, так что тот взвыл от жгучей боли в посечённой спине.
— Тише ты, чертяка! Спину не замай!
— Чего так?
— Янко попотчевал, — пояснил Никита. — За недоимки.
— Ну, ты умён!.. — Игнашка присвистнул. — С одного холопства да в другое! Места тебе на земле мало?
— По дому соскучал, — оправдываясь, сказал Семён.
— Ну раз так, то не жалуйся. — Игнашка приосанился и заломил колпак красного скарлатного сукна. — Ты лучше на меня глянь: барином живу, и никто надо мной начальством не властен. А всё потому, что казак. Тебе, дураку сиволапому, до меня тянуться — не дотянуться.
— А что, казак, — предложил Семён, — побороться со мной сдюжишь? Под микитки или лучше цыганской ухваткой, а то спину саднит.
— Ах ты, прыщ боевой! — Игнашка грянул шапкой оземь, уселся сверху, вытянув одну ногу и подогнув под себя другую. — А ну, давай!
Семён решительно уселся напротив, ухватил вытянутые руки, зацепил ногой ногу противника, и в то же мгновение Игнашка кувырнулся через голову.
— Стой! — закричал он. — Упереться не успел.
— Упирайся, — согласился Семён.
Он обождал, пока Игнашка изготовится к борьбе, и снова перекинул его через себя.
Багровый от досады Игнашка потребовал третьей схватки. На этот раз Семён поборол его медленно, перемогая силой силу.
— Ну ты здоров, медведь криворукий! — проворчал Игнашка, стряхивая пыль с измятого жупана. — Только я тебе всё равно скажу: велика Федура, да дура! Шёл бы к нам в круг, человеком бы стал. А что, мужики!.. — Игнашка оживился. — Бросайте вы барщину. Казаками станете — не вас плёткой драть будут, а вы. Сейчас это просто, на Дон бежать не нужно, казаки Василия Уса возле Упова Брода стоят. Я бы за вас слово замолвил…
— Хозяйство у нас, — сурово прервал Никита, — и детей полон дом.
— Уже и детей успел наплодить? — Игнашка, кажется, обращался к одному Семёну.
— У меня детей нет, — вздохнул Семён, — а вот дела неисполненные есть.
— Ну, как знаете, — Игнашка молодецким прыжком взлетел в седло, — моё дело предложить, ваше — отказаться. А то надумаете — так приходите.
— Как надумаем — придём, — попрощались братья.
Покуда к дому шли, Никита не уставал плеваться, поминая пустобреха Игнашку, а Семён помалкивал. Приказчиковы шелепы ему не больно понравились, и с такой смазкой прелестные слова легко запали в душу. Вот только дело, о котором вскользь помянул Семён, и впрямь держало дома. Дело мешкотное, ежели его по закону вершить, к тому же ни приказчик, ни сотский недоимщика слушать не будут, разве для того, чтобы вдругорядь плёткой прохладить. Однако хочешь, нет, а раз крест на Фроськиной могиле поломал, то новый поставь. А крест без доброго дерева не поставишь.
После недоимочных мытарств звенеть мошной, покупая лес, значило ложиться уже не под плеть, а под кнут. В таком вопросе всякий лапотник разбирался, знал, за что батоги положены, за что — шелепы; когда велено бить беспощадно, когда с пощадою. Пуще всего боялись «ража». Взойдёт кату в сердце раж, так и лёгкой розгой из спины ремней нарежет. Убить не убьёт — за умученных на правеже палач и сам может на дыбе повиснуть, — но и живым не отпустит. Нет уж, лучше быть виновным, но целым. И раз так, то, значит, дерево придётся воровать.
Хороших дач под Тулой немного, а настоящий дуб только в Саповом бору найти можно. Но это места заказные, стерегут заповедный лес как зеницу ока, с топором туда лучше не соваться. Лесники могут и до суда дело не довести, порешат на месте, и вся недолга.
Тогда Семён решился умыкнуть лесину со двора самого Антипы. Сотский жил в деревне Упов Брод и как раз в ту пору строился. Лес был запасён добрый, бревно к бревну, и не только сосна, но и запретный дуб, чтобы полы умывными были. Дубовые кряжи, ещё не распиленные, сохли на берегу реки. Караула не было: брёвна товар счётный, пропажи сразу хватятся, и так просто Ловцов обиды не простит. Но Семёна это ничуть не смутило. Самому — плевать, а крест, из дуба рубленный, даже Антипа зорить не посмеет.
Поздним вечером, когда на улице притемнело, Семён прокрался с багром на берег, свернул в воду заранее присмотренное бревно и, зацепив его острым крючьём, потащил по мелководью. Две версты гнал деревину вверх по течению, до самого устья Упрейки. Тут место болотное, так просто не пройдёшь. Зато именно сюда, не без Семёнова промысла, пригнали долговские мальчишки лошадей в ночное.
Семён посвистал по-особому, как кеклик кричит в гилянских горах, и племянник Ванятка подогнал к условленному месту лошадь. Лошадь была своя, совсем ещё молодой жеребчик, выкормленный Никитой. Воронке, на которой Семён уходил в соляной поход, молодой конь доводился то ли внуком, то ли правнуком, и звали его так же — Воронком, хотя, не в обиду будь сказано, был он куда как постройней прежней лошади. Ванятке, за то что с Семёном стакнулся, обещано было маковых рожков с ярмарки, а на именины кумачовую рубаху с белыми горохами.
Лошадью живо перетащили бревно посуху, а там Семён снова погнал его наверх, но уже по Упрейке. Не доходя деревни, спрятал ствол в камышах, а на следующее утро дуб уже лежал на высоких козлах, и заговорщики — Семён сверху, Ванятка под козлами — продольной пилой разделывали краденое дерево на брусья.
С Упова Брода вестей не было. То ли среди казачьего нашествия недосуг было Антипе караул кричать об уведённом бревне, то ли втихую начал розыск, а может, и вовсе не хватился ещё пропажи. Зато Никита непорядок заметил. Подошёл к Семёну, зарубавшему торец у почти готового креста, спросил строго:
— Откуда бревно добыл?
— Где добыл, там больше нету, — уклончиво ответил Семён.
Никита почесал спину, так недавно отведавшую батогов, сказал задумчиво:
— Смотри, Сёма, как бы опять власти задницу не залупили тебе, да и мне заодно.
— Ничо, — сказал Семён, — шкура крепче будет.
— Это кому как. — Никита покачал головой. — А по мне, так неладно выходит. Денег ты привёз, это хорошо… но и беспокойства привёз куда больше, чем денег. В волости из-за тебя розог отведал… Это оно ничего, на живом заживёт… а вот на поле ты работаешь мало, ходишь вольно, а староста барщины накинул, у вас, грит, мужиков теперя много… да и вообще, неспокойно в дому стало, хозяина настоящего нет, отец совсем занеможил, ты своим умом живёшь, я — своим. Что же это за семья выходит при двух большаках? Я понимаю, ты в чужедальних краях ума набрался, старший брат тебе не указчик, но и в моё положение войди…