Сведельщики говорили разное: одни — что Разин побит ещё осенью, но сумел бежать и лишь ныне пойман, другие, что злосчастная битва состоялась на днях, но все сходились в одном: мятежные казаки кто пострелян в бою, кто схвачен и перевешан на железных крючьях, а сам атаман пленён и отправлен в Москву в железной клетке, в каковой прежде собирались везти из Персии страховидного зверя ба́бра.
Молча выслушал Семён известие о пленении батьки, бесстрастно кивнул гонцу и отпустил, не наказав и не наградив. А когда гонец отошёл, обвёл взглядом примолкших сотников и спросил:
— Что делать станем, богатыри?
Воины молчали, сердито кусая усы. Потом Чолпан недовольно проговорил:
— Что сразу решили, то и станем делать. Русского атамана воеводы взяли, но недобитков его, думаю, ещё немало бродит. Зато нам просторнее будет — и тех и этих рубить.
— Якши, — выдохнул Семён, знаком отпуская помощников. — Велите людям отдыхать, и чтобы за полночь были готовы к выходу.
Оставшись один, Семён заперся в доме и никому не велел входить без зова. Долго думал. Сам не знал, радоваться или горевать. Лживой оказалась Стенькина правда — воровской. Обещал миру справедливости взыскать, а того вместо многие города пожёг и не только дворян и детей боярских, но и сущих холопов ослезил, в разоренье вверг и тяжкими трудами умучал. Мучительски всё творил, яко лев восхищая и рыкая. Так стоит ли дивиться, что ныне, льву подобно, сице же зверю лютому, посажен в клеть и на цепи содержится.
А другие ещё рыскают округ земли, бьются якобы за волю, а того вместо душегубствуют без толку. И первый среди них — злой башкирский нойон ходжа Шамон. Спустил беса с цепи — теперь не удержишь. Хорошо хоть никому в голову войти не может, что киргизскую конницу ведёт русский мужик. Даже сами степняки не знают, что их водитель, скачущий под зелёным знаменем, на самом деле христианин.
Да и то сказать, какой он христианин? — изверг окаянный: семо и овамо — всех предал. Василий куда за меньшее смертную муку принял. Ну да ладно, недолго осталось свет смущать: на всякого коня отыщется узда. Вот только поправить надо то зло, что людям принёс. Большой кровью зло смывать придётся, и слабо утешение, что вольётся в ту реку ручеёк собственной кровушки. А вовсе без смертей не обойтись: выбирай, нойон, между большой кровью и очень большой. Нет в таких случаях выбора. А что крив путь, так чего ещё ждать? Аллах не ведёт прямым путём людей неправедных.
Семён прошёл в горницу, достал из ларчика перо, чернила и лист плотной рисовой бумаги, на какой фирманы пишут. Задумался, грызя конец пера. Надо письмо так сочинить, что ежели попадёт гонец в чужие руки, то никто бы послания понять не мог. Жаль, не научил его Мартын на своём языке писать. Да и то загвоздка: разберут ли немецкие офицеры датскую грамоту? А не разберут — значит судьба. Он сделал что мог.
Семён обмакнул перо и тщательно вывел русскими буквами: «Херр оберст. Иморен ве грюден киргицере ангрипер фра Сухого Лога. Мёт дем верди».
Закончив писать, Семён сложил бумагу вчетверо и с привычной важностью отправился мимо караульных, взглянуть на девчонку, которую прочил себе не в полюбовницы, как думалось страже, а в вестники смерти. Вошёл в каморку, плотно прикрыв за собой дверь. Косой свет кровавился сквозь крошечное окошечко. Полонянка сидела на полу, забившись в угол, словно надеялась, что там её не отыщут и забудут. Семён присел на лавку, спокойно встретил испуганный взгляд девушки.
— Что, девонька, пригорюнилась?
Полонянка вскинула голову:
— Ой, а вы что, русский?
— Кажись, русский, — усмехнулся Семён.
— А я думала — эти пришли.
Девчонка приободрилась, что она теперь не одна, и, боясь поверить удаче, спросила:
— А вас, дяденька, тоже киргизцы повязали?
— Да уж, как пить дать, повязали, — согласился Семён.
— А я думала, это они идут, — шёпотом повторила девчонка. — На́больший у них ханжа, говорят, больно страшный — сущий душегуб. Как подумаю, что меня ему отдадут, так и плачу. Маточки мои, ведь он таких, как я, небось целую деревню истерзал.
— Это точно.
— Ой, дяденька, а что же делать?
Семён поднялся:
— Что делать, говоришь? Ты солдатский стан знаешь, куда солдаты давеча пришли?
— Знаю. Это от Юшкова неподалёку. Там башня старая, прежде стрельцы стояли.
— Ну так вот. Я тебе дам грамотку и выведу отсюда, а ты отнесёшь её и отдашь полуполковнику Фридриху Мюнхаузену. Смотри, в собственные руки отдай. Вот и всё, никакой ханжа душегубный тебя там не достанет.
— Как же вы меня выведете, дяденька? Там татаре караулят.
— Я слово петушиное знаю, — серьёзно произнёс Семён, — оно сторожам глаза отведёт. Ты только грамотку в целости отнеси, а то солдаты башкирами перекинутся, снова сюда попадёшь — второй раз не вывернешься.
Девчонка была так припугнута, что записку брала дрожащей рукой.
— А что в грамотке? — посмела спросить она.
— Слово государево! — строго оборвал Семён. — Читать не пробуй, всё одно ничего не поймёшь. Тайным слогом писано.
— Я и не умею читать-то.
— Правильно. Так оно надёжней. Ну, с богом. Идти пора. Грамотку спрячь крепче и никому, кроме барона Мюнхаузена, не отдавай.
Семён вывел девчонку за линию караулов, махнул рукой на закат, и посланница бесшумно канула в густом ракитнике. Умница пацанка — о зверях, леших, ночной дороге слова сказано не было — малая, а понимает, чего бояться следует. Глядишь, дойдёт к Юшкову и грамотку передаст. А там уж — сколько ума вложил господь в баронскую голову. Догадается поставить засаду, значит башкирскую конницу разобьёт. А не догадается — заплатит за глупость собственной головой, и степные батыры вновь будут терзать Закамье.
Спровадив сарафанного гонца, Семён вернулся в разорённую деревню, обошёл сотников, ещё раз велел до света быть готовым к выходу, а потом затворился намертво и остаток ночи просидел бессонно, вздыхая по старой привычке: «О Аллах!» — и время от времени бессмысленно бормоча что-то по-арабски, на фарси, а то и по-датски, как покойник Мартын учил. Лишь по-русски слова не смел молвить. Охранники, немо замершие у дверей, с тайным трепетом прислушивались к небывалой молитве. Всем ведомо: бий-Шамон — человек, угодный Аллаху, — в разговоре искушённей магрибца, в битве отчаянней меркита. Следом за таким вождём — хоть к корням гор, хоть к последнему морю, хоть на верхнее небо — нигде не страшно.
Затемно три конные сотни вышли с дневной стоянки. Шли тихо, чтобы ни единая железяка не брякнула в ночной тишине. Обмотанные тряпками конские копыта неслышно ступали по кремнистой земле. Сухой Лог, заросший ракитником и глухим бурьяном, вывел отряд к Юшкову.
Габитулла, ведя в поводу коня, приблизился к Семёну.
— Всё готово, нойон! — прошептал он.
— Что в деревне? — спросил Семён, прислушиваясь к далёкой петушиной перекличке.
— Спят. Света нет, даже собаки не лают.
Семён поднялся наверх, глянул на деревню. Ещё не начало рассветать, и дома казались чёрными грудами на фоне безвидного тёмного неба. Со стороны Юшкова и впрямь не доносилось ни единого звука. Спят? Семён в сомнении пожевал губами. Может, и спят… хотя всё-таки слишком тихо. Не должно быть такой тишины в деревне, где стали на постой две баталии пехотного полка. А впрочем, всё в руце божьей.
Смертельно хотелось перекреститься — ныне отпущаеши раба твоего! — но Семён не посмел, помня, что за спиной ожидают трое сотников его войска. Спустился вниз, хрипло выдохнул:
— Готовьте коней!
Толком ещё не рассветлелось, когда всадники были готовы к атаке. В деревне по-прежнему было слишком тихо, не засветилось ни одного огня, хотя мужикам, пожалуй, тоже пора подыматься, чтобы с рассветом выйти в поле. Теперь Семён был почти уверен, что их ждут. Надо торопиться, покуда никто из башкир не заподозрил неладное.
Хищным прыжком Семён взлетел в седло, вырвал из ножен знаменитую саблю.
— Дети истины! — злым свистящим шёпотом прокричал он. — Сегодня Аллах отдаёт в наши руки гяуров. В деревне, что перед вами, спят русские солдаты. Дальше, до самого Итиля, мы не встретим ни единого стрельца. Так прольём на них дождь нашей ярости, и плох будет дождь тех, кто не веровал в Аллаха! Батыры! Вы тот вихрь, что поразил адитов, двойной кутар, распарывающий кишки врага. Сейчас решается судьба Казани. Вперёд, во славу пророка!
Семён первым вырвался из низинки на вспаханное поле. За ним сплошным потоком торопились башкиры. О тишине уже никто не думал, звенели удила, ржали понукаемые кони, но люди покуда молчали. И лишь когда почуявшие простор лошади с ходу взяли в галоп, рассвет прорезал визг всадников и злобное татарское «ура!». С этим криком тумены Бату-хана прошли по русским весям, обещая трёхсотлетний плен. Нет звука страшней для русского уха, недаром сами русичи взялись ходить в бой с этим же криком, пугая врага тенью тюркского всадника.
Вперёд! Там по избам дрыхнут сонные урусы, в стойлах стоит поёный нерезаный скот, там слава и добыча!
Кромсали воздух ждущие крови клинки, полоскалось на встречном ветру зелёное знамя джихада, а в деревне по-прежнему царила тишина. И лишь когда душа ходжи Шамона исполнилась страшного предчувствия, над плетнями, ограничивающими деревенские огороды, разом поднялись зелёные треуголки гренадёров, и грохот пальбы слился в один потрясающий удар.
Первый залп буквально выкосил летящие сотни. Покачнулось и упало зелёное знамя. И всё же лава не остановилась, не завернула вспять; не смолк визг и страшный крик: «Ур-ра!» Неукротимый ходжа Шамон по-прежнему мчался впереди, ничуть не сбавив хода, и батыры рвались следом за ним.
Солдатская цепь не успела перестроиться в каре, когда башкиры докатились и ударили. Грохнуло несколько разрозненных выстрелов — залпа у солдат уже не получилось, — свистнули шашки, взметнулись поспешно вбитые в ружейные дула трехгранные багинеты — началась бессмысленная и кровавая рубка.
И в то самое мгновение, когда, ка