Свет вчерашний — страница 23 из 54

Вспоминая все эти давно отпечатавшиеся в нашей памяти события, поговорили мы и о том, как закономерно целая группа членов «Среды» оказалась потом в эмиграции как политические слепцы. Не могли мы не отметить и того, к а к  двадцать лет спустя (да и конечно не однажды) встречались два старых писателя: тот, кто холодным молчанием «исключал», и тот, кого более двадцати лет назад исключили. А в чем закономерность здесь, в дружественном спокойствии этой встречи, у нас на глазах? Конечно, не только в том, что прошло много лет, — здесь сильнее действовало, как нам казалось, другое, более сложное начало. Из экспромтного рассказа Александра Серафимовича о «Среде» нельзя было не отметить сдержанно, но вполне определенно выраженное различие наших советских писательских организаций и дореволюционных кружков: «Мы, советские писатели, куда сильнее и глубже чувствуем и понимаем исторический смысл событий, чем понимали их писатели в те годы». Не случайно определил Александр Серафимович как «самые цветущие» годы кружка время его близости с Горьким. К числу этих в свое время не понимавших исторического смысла событий относился и тот старый писатель, с кем Александр Серафимович так дружески поговорил накоротке, словно никогда и не было никаких расхождений между ними. Откуда это благожелательное спокойствие со стороны Серафимовича? Это прежде всего мудрость понимания: наша великая эпоха делает свое, учит, воспитывает людей, обогащает их мысли и волю опытом социалистического строительства, но у каждого человека это происходит по-своему, по-разному. Одни более подготовлены к восприятию и пониманию нового, а другие слишком «застаиваются на опыте прошлого», как сказал Ю. Н. Либединский, — словом, каждый достигает понимания истории в свое время, у каждого свои сроки открытий и вхождения в общий строй. А если люди в одном строю, тогда все находит свое место.

Но мы все-таки сожалели, что начало концерта прервало рассказ Александра Серафимовича о Леониде Андрееве.

Прошло немало времени (еще довоенного), когда, встретясь опять в нашем клубе с Александром Серафимовичем, Н. И. Замошкин и я напомнили ему о прерванном концертом рассказе о Леониде Андрееве. (Теперь почти всегда, проходя мимо одного из окон нашего старого здания, я вспоминаю, как, уединившись здесь за чашкой чая, мы слушали продолжение рассказа о Леониде Андрееве.) Александру Серафимовичу, конечно, было понятно, что не пустое любопытство владело его настойчивыми слушателями, а писательское стремление глубже познать явления литературы предоктябрьской эпохи.

В годы юности нашего поколения Леонид Андреев был одним из самых известных писателей, о нем молодежь спорила особенно часто. Не помню, кто из критиков той эпохи писал, что Леонид Андреев будто «начинен метаниями и страхами». Лев Толстой сказал: «Он пугает, а мне не страшно…» Другие критики, напротив, считали Леонида Андреева «мудрым», «сложным» и одним из самых «значительных» писателей XX века. Некоторые называли его произведения скандальными, декадентскими и т. д.

После Октябрьской революции книги Леонида Андреева, как эмигранта, много лет не переиздавались у нас, и потому люди помоложе вообще ничего о нем не знали. А. М. Горького уже не было на свете, и «живой историей» русской литературы, соединяющей в себе прошлое и настоящее, считали А. С. Серафимовича. Поэтому, когда он появлялся в клубе или в доме Правления Союза писателей, его непременно окружали писатели разных поколений, спрашивая о здоровье, о работе, советуясь о чем-нибудь важном. И в тот вечерний час, когда мы сидели за столиком у окна, тоже подсели желающие послушать его. Он начал, как обычно не торопясь, раздумчиво поглаживая просторный лоб:

— Н-ну… давайте продолжим наше обозрение прошлых лет…

Кто-то спросил, какого мнения Александр Серафимович о таланте Леонида Андреева.

— Талант был настоящий, даже хочется сказать — великолепный талант! — убежденно ответил наш старшой. Он вспомнил, как во многих произведениях Леонид Андреев в первые годы своей творческой жизни сочувствовал «маленьким людям» и обличал темные и жестокие силы феодально-капиталистического строя, которые делали жизнь миллионов людей бесправной, униженной, беспросветной. Было время, когда Леонид Андреев, чувствуя «нарастающую волну» революционных настроений в стране, страстно разоблачал кровавую расправу самодержавия с революционерами.

— Так чего же ему не хватало?

— Чего?.. Не хватало ему исторического мышления, — с той же убежденностью ответил Александр Серафимович. — Он считал себя философом, моралистом, гуманистом, мыслителем… и вообще учителем жизни, а в действительности ничего не понимал в историческом процессе и в закономерностях истории. Для него ничего не существовало, кроме его собственной личности и его субъективного отношения к жизни и людям…

Александр Серафимович вдруг горько усмехнулся и укоризненно покачал головой:

— Знаете, если бы я преподавал русскую литературу, я остерегся бы советовать молодежи изучать, например, эпоху революции пятого года по произведениям Леонида Андреева. Талантливо, ярко, порой даже поразительно… и — недействительно!.. В каком смысле?.. Революцию Леонид Андреев представлял себе как анархический бунт, а революционеры его все те же анархиствующие нигилисты, взбалмошные мистики или безвольные пессимисты с распадающимся сознанием.

На вопрос, каким ему помнится Л. Андреев в годы молодости, Александр Серафимович ответил с мягкой и печальной усмешкой:

— В молодости он был красив, благожелателен, жизнерадостен. Одно время носил тонкосуконную поддевочку, сапоги, русскую рубаху, — и все к нему очень шло. Никто из наших собратий так не одевался, но ему никто не удивлялся — красивый парень, открытая душа. Была у него жена, удивительное существо, звали ее Александра Михайловна; а Горький прозвал «дама Шура». Была у Леонида Андреева в те годы одна черта, которая и меня очень трогала: он любил Льва Толстого, благоговел перед ним, а о многих толстовских героях говорил как о живых и бесконечно дорогих ему людях. А в Наташу Ростову он был просто влюблен! «Знаешь, Серафимыч, — говорил он мне, — я до такой степени ясно ее вижу, Наташу Ростову, что вот кажется мне — отворится дверь, и она войдет, посмотрит на меня, просияет своей очаровательной, шаловливой улыбкой и скажет мне что-то такое, что приносит счастье на всю жизнь…» Очень мне эта черта в нем нравилась! Но вдруг он взял да и написал… «Бездну»! По поводу этого злосчастного рассказа не помню кто сложил каламбур:

Будьте любезны,

Не читайте «Бездны».

Газеты рассказ изругали, в сатирических журналах Андреева стыдили как подрывателя нравственности.

— А он?

— Вначале огорчался, что, мол, критики не поняли «трагического смысла» рассказа, а потом «ругань» стала ему даже импонировать. Потом стал говорить о том, что «вся суть» отображения жизни заключается в «самой личности» писателя, в том, что эта личность «в себя принимает», а все прочее отпадает и даже как бы не существует.

Однажды А. С. Серафимович, как старший его друг, в откровенном разговоре определил такие настроения как «дичайший нигилизм», который несовместим с творчеством писателя-реалиста.

— Он этого не ожидал, расстроился. «Что ты, Серафимыч!.. Разве я могу изменить реализму? Отойти от жизни? Что ты, Серафимыч!..» И такое, знаете, лицо у него стало несчастное, что я даже подумал, не слишком ли сурово я за него «взялся»? Но не так уж много воды утекло, как мне стало ясно: он и от жизни отошел, и реализму изменил.

Известно, что Леонид Андреев испугался революции. Мрак смерти и безнадежности, который он нагнетал в своих пьесах и рассказах, шел от этого ужаса перед революцией, перед народным восстанием. Чем дальше, тем больше путаясь, шатаясь, он все более отходил от широкой прямой дороги. По сути дела, он отражал собой безумную растерянность буржуазной интеллигенции, совершенно в стиле пресловутых сборников «Вехи». Разница, как считал А. С. Серафимович, была только в том, что «Вехи» беззастенчиво объявляли, что только самодержавие может охранить и спасти их от «ярости народной», а декаденты делали это иносказательно: «в обертке мистики, мрачных предчувствий, тоски и ужаса», убегали от борьбы и познания в ту же сторону, что и «Вехи».

— Не однажды, в бурном споре, я именно так и высказывался… Тяжело было и горько, а нельзя было иначе! Леонид Андреев спорил, огрызался и с обидой говорил, что все забыли о несчастье, о невозвратимой его потере… О ней все и всегда помнили: Александра Михайловна, прелестная «дама Шура», как-то страшно неожиданно умерла. Все жалели о ней, но не о нем. После ее смерти он буйствовал и наконец женился. Его вторая жена ничем не походила на Александру Михайловну. Но причина была не только в этой большой личной потере, а в том, что он — годами! — все дальше и дальше уходил от современности…

Купил он себе дачу в Финляндии, оборудовал по-своему и все звал в гости. Наконец я и еще кое-кто отправились к нему. Дача его показалась мне огромной и какой-то холодной, да и все внутри было такое же. Особенно поразил меня кабинет, огромный, с высоченными окнами, с колоссальным письменным столом. А сам хозяин, в черном бархатном халате или мантии, походил не то на монаха, не то на какого-то мага-волшебника, а лицо у него было торжественное и даже высокомерное. Первые минуты от недоумения я даже не знал, что сказать: для чего эти огромные комнаты и вся эта театральщина?.. Вдруг мне вспомнились его слова о том, что он «учит» людей. Уж не с этой ли целью вся эта комнатная гигантомания и вся эта театральность обстановки, чтобы приподнять себя над людьми как «учителя» жизни?.. Н-ну, в таких «учителях» народ не нуждался.

Александр Серафимович помолчал и добавил:

— Это история не только о том, почему дружба пропала, а и о том, как может человек загубить свой талант! Талант — это самое лучшее и прекрасное, самое сильное и, хочется сказать, даже вечное в человеке!.. Но талант, извините, не битюг какой-нибудь — взвали, мол, на него