Свет вчерашний — страница 30 из 54

— Да! Горький! — торжествующе повторил Фадеев. — Как ни пытались они, все эти мистики, эстеты и прочая и прочая… как ни нападали они на Горького и тех, кто был близок ему, — он стоял себе спокойно, твердо, как скала!

Фадеев быстро выпрямился, крепко сжал кулаки и, держа их на уровне груди, некоторое время стоял так, словно радуясь про себя той умной и улыбчивой силе, которая играла в нем.

— Вот ты вчера познакомилась с нашим Александром Серафимовичем. Недолог был первый разговор, а ты почувствовала, что наш старик один из тех кряжей, что шли вместе с Горьким.

Лицо его вдруг приняло выражение восторженно-строгое.

— Какая жизнь… а! Сильная, прямая, мудрая, всегда с народом!.. Откуда она такая, от каких корней?

«Корни» эти Фадеев видел в традициях русской революционно-демократической литературы, всегда крепко связанной с жизнью народа, — в традициях, которые у нас в России особенно глубоки, сильны и постоянны, переходят от поколения к поколению, как «самое дорогое духовное наследство». Именно «вот такие люди-кряжи, как наш замечательный старик Серафимович, — а их было много!» — Не давали ходу декадентству, как это было, например, в истории западноевропейской литературы. Нигде в Европе нет писателя, нет «такого могучего реалистического таланта, как Горький», в кого так верил, кого любил и ценил великий Ленин. Вот почему он, Фадеев, никогда не боялся никакой «декадентской порчи» для русской литературы и «не поддавался возмущению» против всяких архизеленых прорицателей и скороспелых теоретиков, которым так и не суждено было созреть.

Почему в искусстве не следует «поддаваться возмущению» (повторил он мой вопрос), независимо от того, идет ли речь о прошлом или о переживаемом моменте? Потому, что от возмущения в конечном счете меньше пользы, чем от изучения, познания, понимания.

Известно, что декадентство со всеми своими личинами, маскарадами, подобьями, школками и течениями успело все-таки «набросать немало мусора» в память современников, особо нервных сынов нашего века! Реакционная сущность декадентства не всеми и не сразу была разгадана, зато довольно легко воспринимались утверждения, что внутренний мир каждого художника единственный в своем роде; неповторимость же со всеми ее красками и потенциальными возможностями может развиваться только на зыбкой основе полной отрешенности писателя от жизни, общества, что называлось на их языке «свободой художника».

— Вот кое-кто и задумывался, не поступиться бы, не потерять бы, мол, эту неповторимую свободу! — иронически усмехнулся Фадеев. — Какое, дескать, мне дело до исторических перемен и закономерностей? Напротив, чем меньше меня это будет касаться, тем, мол, я буду сильнее… хо-хо!

В коротком смешке его прозвучали презрительные нотки.

— Вот, например, пребывает в советской литературе Андрей Белый — один из последних символистских «бонз», мистик и философ идеализма. Всю жизнь он только и делал, что повторял в своих книгах «филозофические» измышления русской реакции, в сущности следовал ее «курсу» клеветы на рабочий класс, на революцию и, поди ж ты, все время окруженный целыми заграждениями мракобесия, ощущал себя… «свободным»!..

(Фадеев бегло, но так точно описал мне наружность Андрея Белого, что впоследствии, увидев на одном из литературных собраний, я сразу узнала «бонзу» русского символизма.)

— Человек этот, — продолжал Фадеев, — еще не так стар, а уже кажется физически и духовно таким немощным, будто он уже непоправимо изжил себя и притоков жизненных ему взять абсолютно негде. Рассказывают также, что беседовать с Андреем Белым на литературные темы почти невозможно — столько зауми в его словах, что человеку здорового мышления просто трудно понять, что к чему! А недавно один товарищ передал свое впечатление от беседы с Андреем Белым: «Знаешь, он живет словно во сне!..» Это в наше-то время — во сне! — И он расхохотался, по-мальчишески, увлеченно встряхивая головой. Насмешливое выражение лица, однако, тут же сменилось серьезностью, а во взгляде, устремленном куда-то вдаль, читалось глубокое и зоркое раздумье.

Не следует, конечно, впечатления, внушенные Андреем Белым, «обобщать как нечто однотипное» для многих. Люди, характеры, кругозор мышления, сроки познания ими новых явлений действительности бесконечно разнообразны, у каждого по-своему. Есть «мелкодонные талантики», которые, усвоив для себя некий, например, «мистико-формалистский угол зрения», уже не в силах выйти «из своего закутка» на широкую дорогу. Случается, большой, сильный талант по пути своего развития попадает и в зыбкие болота, иссушающие пески или в скверную непогодь разных модных и преходящих течений в искусстве. Но самой природе сильного и богатого таланта свойственно стремление «дышать свежим воздухом и настойчиво искать широкую дорогу».

— Вот наш современник увидел эту широкую, прямую дорогу… — и Фадеев, словно примериваясь к раскинувшемуся простору, приостановился и по-хозяйски задумчиво прищурился.

Весело усмехаясь и будто вспоминая на ходу какой-то приятный ему разговор, Фадеев продолжал:

— «Да, да, здорово! — говорит этот сильный и прекрасный талант. — Но разрешите, пожалуйста, вглядеться, вдуматься, что для меня нужно, естественно, вдохновляюще полезно». Пожалуйста, вдумайся, друг!.. Мы, коммунисты и твои собратья по перу, всегда готовы помочь тебе! — И Фадеев, широко приглашая, раскинул руки. Каждая черточка его худого, угловатого лица засияла такой доброй и щедрой улыбкой, что почудилось: это выражение и всей души его, щедрой, открытой людям.

Теоретические термины ничуть не мешали и не нарушали строя фадеевской речи, а придавали ей оттенок четкости и точности. Кроме того, в нем, несмотря на молодость, чувствовался давний и страстный пропагандист, привыкший помогать людям, подталкивать их мысль. На литературные темы он, видно было по всему, особенно любил говорить. И сколько теплоты и даже нежности звучало в его молодом голосе, когда он произносил имена писателей, особенно дорогих ему.

Сколько раз потом вспоминался этот первый разговор с Александром Александровичем, — как ясно предвидел он прекрасное будущее тех писателей, доныне здравствующих и обогативших советскую литературу выдающимися, эпохальными произведениями!

Знают ли они о том, как тонко он понимает и ценит их, тем более что они ведь не члены РАПП? Первую часть моего вопроса он как бы опустил, насчет нечленства в РАПП кратко ответил: показная приверженность к определенному творческому коллективу «еще не полностью объясняет писателя».

Увидев новый вопрос в моем взгляде, Фадеев дополнил дальше: не вечно будут существовать группировки в советской литературе — придет время, когда они и вовсе не понадобятся. Год от года познание действительности, идейное и эмоциональное ее влияние на развитие таланта, а также творческие и общественные связи между писателями достигнут ясности и осмысленной взаимной необходимости, так что всякого рода «перегородки» уже просто будут стеснять движение и рост советской литературы. Когда это будет, он не знает, но убежден в этом — ведь «социалистическое переустройство жизни объединяет людей всюду». Нельзя при этом забывать, что советская литература «складывается как до сих пор еще небывалая, качественно новая литература». Это глубокое размышление вслух, когда говорилось о произведениях здравствующих писателей — и с каким волнующим подтекстом (ведь все это были отзвуки живого общения Фадеева с ними!); когда перед тобой словно проходили картины литературной жизни — ни в одной статье или даже исследовании такие непосредственные свидетельства, конечно, не встретишь, — и тем более все услышанное было мне дорого и незабываемо. А сам Фадеев, художник слова, открылся мне не только как натура многогранная, но и богатая мечтой предвидения, идущего от новых корней действительности. Говоря кратко, но метко о творчестве разных писателей, Фадеев обязательно подчеркивал сильные и прекрасные стороны таланта, отличительные-свойства языка, его красок, тональности, смыслового звучания, — удивительно, как точно и увлеченно он помнил и говорил об этом и как много знал. И что еще особенно было необычайно привлекательно в этих экскурсах — горячий интерес и забота о действенности работы всей советской литературы. И думал он о ней не просто как один из талантливых, уже известных всей стране писателей, а и, конечно, как один из ее руководителей.

В облике А. С. Серафимовича, с которым я познакомилась накануне, я почувствовала глубокое обаяние большой писательской личности, жизненного опыта, мудрости и нравственной силы старого революционного борца. За плечами Александра Фадеева еще не было и тридцати лет, все в нем искрилось недавней боевой юностью, здоровьем, жизнелюбивой уверенностью в будущем, широтой духовных интересов и какой-то, так и хотелось сказать, просторной и неиссякаемой жаждой познания. Мысли и настроения, выражаемые им вслух, казались мне гораздо старше его возраста. Его духовная личность, раскрывавшаяся так щедро и просто, была больше и значительнее его внешнего облика, боевито-скромного и командирски подтянутого, — и все это потому, что в этом человеке читался руководитель, мечтатель, борец, щедро отдающий себя общему делу.

То, что я сегодня услышала от Фадеева, свежим ветром ворвалось в мои мысли и открыло им новые просторы. А думалось мне как раз о нем, о добром товарище, который так быстро и хорошо сдержал свое обещание помочь мне.

Считаю даже, что мне посчастливилось познакомиться с ним именно теперь, когда столько творческих запросов, мечтаний и планов теснится у меня в голове.

Фадеев улыбнулся и покачал головой:

— Ну, один человек все-таки не может своими разъяснениями дать так много, как, например, целый писательский съезд.

— Съезд пролетарских писателей?

— Да, первый съезд пролетарских писателей будет, очевидно, в конце этого или в начале следующего, двадцать восьмого года. Со всех концов Советского Союза съедутся сотни молодых борцов за нашу новую, пролетарскую литературу, за наш революционный реализм.