Наверно, теперь Гайдару перед новой суровой дорогой вспомнились прошлые радости, да и сколько жизненной силы и веселого, зоркого ума в нем самом и его творчестве!..
Я не могла себе представить, чтобы с автором «Школы» и «Тимура и его команды» могло что-нибудь случиться — ведь он человек в расцвете лет, с мальчишек знает военную жизнь… Может быть, это еще слухи.
Нет, сказал Александр Александрович, он слышал от разных людей, что Гайдар попал «в тяжелый переплет», и, очевидно, это так и есть.
Тревога Александра Александровича о Гайдаре оказалась обоснованной: в том же году стало известно, что Гайдар погиб смертью героя. В дни тяжелого наступления наших войск он вступил в партизанский отряд и встретил смерть на своем бесстрашном посту партизанского пулеметчика, в бою под деревней Лепляна 26 октября 1941 года.
Летом 1942 года мне пришлось, прервав все свои корреспондентские дела на Урале, срочно вылететь в Москву в связи с тяжелой болезнью моей матери.
Уже не помню, о чем мне надо было посоветоваться с Александром Александровичем.
Есть у него кто-нибудь? Нет, никого, он только что приехал.
Приоткрыв дверь, я спросила: «Можно?» Ответа не последовало. Недоумевая, я шагнула в сторону арки — и увидела Фадеева. Он сидел на своем обычном месте, слегка откинув голову, положив крепко сжатые руки на письменный стол и будто застыв в состоянии глубокого раздумья. Его полузакрытые глаза, казалось, смотрели куда-то внутрь, в себя, в это раздумье, которое овладело им с такой силой, что он даже перестал ощущать присутствие другого. Нет, сейчас я зашла не ко времени. Я решила уйти, но звук дверной скобы вдруг дошел до его слуха, и Фадеев посмотрел в мою сторону.
— Заходи, заходи.
Поздоровались. Он спросил, как обычно, о жизни, о работе. Я отвечала кратко и даже торопливо, чувствуя все время, что раздумье вновь овладевает им. Заметив мое смущение, он посоветовал не удивляться — «с ним сейчас такое часто бывает».
— Это все после моей поездки в Ленинград, — ответил он каким-то необычным, глухим голосом, будто что-то мешало ему дышать. — Этого нельзя забыть… того, что я видел в Ленинграде в дни блокады.
И он, видимо не заботясь о последовательности, рассказал о некоторых своих «ленинградских впечатлениях».
Едва ли я смогла, даже если бы и успела, записать этот рассказ — каждое его слово обладало тройной емкостью. Означало ли оно описание человеческого лица, отрывок какой-то беседы, восклицания гнева, ужаса или восторга, название улицы или набережной, определяло ли оно какую-либо подробность или бегло набросанную картину дня или ночи, — в каждой черточке виделся весь Ленинград, после его первой трагически-геройской зимы, Ленинград, покоривший смерть, уготованную ему лютым врагом. Город милой студенческой молодости, со всеми прежде любимыми мной проспектами, улицами, набережными, мостами, белыми ночами, в совсем юном, невиданном и вместе с тем так выпукло представляемом облике, словно вставал и проносился передо мной… О том, как «оттаивали» ленинградцы после их страшной ледяной и голодной зимы, можно было прочесть в газетах — наша советская печать правдиво рассказывала о блокированном Ленинграде. Но в этой словесной, непосредственной передаче все звучало несравненно сильнее. Знакомые имена писателей — защитников и бойцов Ленинграда — Николая Тихонова, Всеволода Вишневского, Ольги Берггольц, Александра Прокофьева, Веры Кетлинской, произнесенные Фадеевым в его живом рассказе свидетеля и участника литературной и общественной жизни великого города, воспринимались как бы вновь, как бы преображенные всем тем, что я узнала о них из живых уст. А сам он, очевидец и участник защиты Ленинграда в весенние дни сорок второго года, являл собой живой пример такой высокой потрясенности всем виденным и слышанным, что заражал ею и других.
— Поразительно еще и то, — говорил он все тем же глухим от волнения голосом, — что в этом городе нечеловеческих страданий я познал столько гордости за наших людей… дома, в общественной жизни, на фронте… Да, какая храбрость и чистота души… и все это не только сохранилось, но в этом поразительном воздухе борьбы и опасностей… — он высоко взмахнул руками над седой головой, — даже как-то еще отчетливее и прекраснее стало!..
Он помолчал и, вдруг прикрыв глаза рукой, сказал медленно, будто опять погружаясь в раздумье:
— Я как-то не могу еще войти в привычную колею… и все вспоминаю, переживаю вновь…
Мне стало понятно, что, недавно приехав из Ленинграда и с его фронтов, большой советский писатель находился в особенном состоянии, потрясенно-торжественном и неповторимом. Он привез с Ленинградского фронта, так мне представлялось, такое духовное богатство, что ему еще нужно разобраться, освоить этот могучий наплыв впечатлений, незабываемых картин жизни, неповторимых встреч, отмеченных знаком титанической эпохи. В разные периоды своей жизни мы испытываем множество чувств, связанных с возрастом, с переменами в нашей жизни, — радость детства, юности, любви, материнства, дружбы, бесчисленные отзвуки в нашей душе общественных событий, трудности и достижения нашего творческого труда… Но ничто не может сравниться с глубокой значимостью, с тревожной или торжественной потрясенностью нашего сознания, когда дело идет о родине, о ее защите, о свободе, а значит — моей, твоей, нашей свободе, о счастье и человеческом достоинстве. Вся наша сила и высший смысл жизни — в родине, в ее мощи и величии, в нашем общем труде для нас и многомиллионного нашего народа-творца.
Это глубинная общность патриотического сознания и чувства была всегда одной из самых ярких черт личности Фадеева. Да и внешне эти переживания выражались со всей силой его непосредственности.
Эта встреча летом сорок второго вспомнилась через год, летом 1943 года, когда я уже вернулась с Урала в Москву. После победы в великой битве на Волге, на Курской дуге и многих других побед Красной Армии всюду чувствовалось подъемное настроение. Стоило только обозреть знакомые лица товарищей — все заметно посвежели и приободрились.
В ответ на мое замечание по этому поводу Фадеев сказал с самым жизнерадостным смехом:
— Перелом войны завиднелся, вот и начали люди расцветать!.. Не так уж далеко время, когда к нам вернется наш довоенный уровень!..
Заседание Президиума шло дружно и оживленно, что дало повод Фадееву пошутить: оказывается, можно и по заседаниям соскучиться.
Узнав, что в нашем ЦДЛ хотят отметить награждение меня орденом Трудового Красного Знамени по поводу моего пятидесятилетия, я поделилась с Александром Александровичем своим беспокойством: стоит ли вечер устраивать — вдруг никто не придет?
— Ну что ты! — засмеялся он. — Да ты всерьез говоришь?
— Абсолютно всерьез: все-таки время еще военное, у всех заботы и тревоги, не до клубных вечеров. А если никто не придет, я совсем растеряюсь!..
— Да ты, оказывается, трусиха!
— Возможно, что и трусиха, но я прежде всего — беспощадный реалист: пока всем трудно, тревоги и заботы еще не исчезли, ведь еще время военное, и людям пока не до вечеров.
— Ну, беспощадный реалист, давай я буду председательствовать на твоем вечере! — пообещал он с веселым дружеским смехом.
Как всегда, обещав что-либо, он сдерживал свое слово и председательствовал на вечере.
Пока Дмитрий Николаевич Орлов читал отрывок из моей повести «На горе Маковце», председатель насмешливо блестя голубыми глазами, окидывал взглядом наш небольшой верхний зал, где было довольно людно, на столе красовались цветы… и, кажется, никто не собирался уходить.
Когда весной сорок седьмого года в Союзе писателей отмечали 25-летие моей литературной деятельности, я попросила Фадеева председательствовать на вечере.
— Помню, отлично! — сказал он со своим задушевным смехом, конечно подразумевая разговор три года назад, — и снова дал согласие.
— Народу пришло «на совесть», приятные, знакомые все лица! Давайте, товарищи, начнем.
Вдруг зазвонил телефон. Фадеева куда-то вызвали. Пока он слушал чей-то голос в трубке, Лидия Николаевна Сейфуллина испуганно шепнула мне, что, наверно, Александра Александровича вызывают сейчас в ЦК и как же это жаль, если он уйдет. Он обернулся, увидел мое отчаянное лицо, успокаивающе кивнул мне и объяснил в трубку, почему не может сейчас уйти с собрания. Закончив разговор, он весело сообщил мне:
— Все в порядке — довод признан убедительным!
Сейфуллина быстро подошла к нему и, дотянувшись смугловатой ручкой до его плеча, сказала нежно:
— Ах, Саша… ты, Саша!
А он, сделав какое-то непередаваемо умиленное и вместе с тем смешливое лицо, ласково прижал к себе ее седеющую голову.
— Вот ведь… в минуту до слез может довести! — шепнула мне Лидия Николаевна и вытерла глаза.
Пока шел этот дружеский, теплый вечер, у меня возник один план. Фадеев недавно вернулся из Англии, был в гостях у Бернарда Шоу — вот бы интересно было послушать его впечатления! В 1931 году, когда Бернард Шоу посетил СССР, в Москве торжественно было отмечено 75-летие выдающегося английского драматурга. Уж не помню кто — в статье или в выступлении с трибуны — упомянул, что в Собрании сочинений Маркса и Энгельса упоминается имя Бернарда Шоу. Действительно, как потом выяснилось, в издании 1935 года Собрания сочинений Маркса и Энгельса в одном из писем Энгельса начала 80-х годов упоминается среди имен английских литераторов имя Бернарда Шоу как хорошо знакомое. В моей памяти ясно сохранился внешний облик Бернарда Шоу в июле 30-х годов, когда он был у нас в СССР: худощавый, высокий и прямой, как крепкий шест, старик с серебряной сединой, большим лбом и белыми мохнатыми бровями, такими густыми, что виден был не цвет глаз, а искры его взгляда. Мне казалось, что взгляд этого патриарха парадоксов и сатиры — остропамятливый, любопытный, насмешливый и в то же время изучающий всех. Очень интересно было бы пожать руку одному из старейших писателей мира, человеку, которого в дни его литературной молодости знал один из великих учителей международного пролетариата. В чисто воображаемом плане еще хотелось физически ощутить эту руку, взявшую перо еще в 1879 году и как бы запечатлевшую в себе более полстолетия истории прогрессивной литературы Запада. Но, естественно, знаменитый наш гость был так плотно окружен почитателями и интервьюерами, что даже и любопытному человеку не очень просто было приблизиться к нему, например, в Колонном зале, где так оживленно и торжественно отмечалось его 75-летие.