Свет вчерашний — страница 6 из 54

День его проходил по жесткому распорядку. С утра несколько часов напряженнейшей работы: он диктовал секретарю, потом заставлял перечитывать написанное, раз, другой, третий… Потом небольшой перерыв на обед — и опять за работу. Потом чтение газет, книжных новинок или классиков. Он любил выразительное чтение. Лицо его в минуту слушания выражало какое-то детски-наивное и сосредоточенное внимание. Вечер заканчивался радиомузыкой и последними известиями.

Однажды, собравшись тесным кругом в его комнате, мы слушали концерт, своеобразный подарок Всесоюзного радиокомитета. Концерт был составлен из музыкальных произведений, которые особенно любил Николай Островский. Когда концерт закончился, он заговорил мягко и раздумчиво:

— Вот оно, счастье… Думал ли я, что когда-нибудь буду слушать концерт, посвященный мне, а?.. Это только наши выдумают.

Потом мы разговорились с ним о музыке. Он вспомнил детские годы, когда, бывало, останавливался под чужими окнами, чтобы послушать, как играют на рояле.

— Меня этот инструмент всегда притягивал к себе и изумлял чрезвычайно. Какие чудные, могучие звуки пробуждает в нем человеческая рука!.. О таком инструменте мне, конечно, и мечтать не приходилось… но, когда я выучился играть на гармони, я почувствовал гордость, что из-под моих рук льются звуки песни. Как я любил ее!.. С гармонью мы и на фронте не расставались… хорошо в бой с песней идти!

Он начал вспоминать «беспросветные годы», когда он служил на вокзале «буфетным мальчиком».

— Занятие это было, мало сказать, тяжелое — то принеси, другое принеси, сбегай, дуй, слетай! Уж очень жизнь видел всегда снизу, знаешь, как грязные ноги прохожих видишь из окон подвала. Сколько погибших людей прошло перед моими глазами — не счесть!.. И умные были, и талантливые, и чудаки, бесхитростные, как дети, и озлобленные, как собаки, загнанные на охоте… Сколько ужасных картин унижения человеческого я навидался, я, «буфетный мальчик»… И всего жальче, всего страшнее мне было за женщин, за девушек, совсем молоденьких, которые прямо на глазах сбивались с пути… Но чем больше страшного и жалкого я видел, тем сильнее росла во мне думка: «Не могут люди жить так всегда, лопнет у них наконец терпенье… не настоящая это жизнь для человека!.. Жизнь, которая так страшно унижает и губит женщину, нашу мать, сестру, жену… — какая это к черту жизнь, какой это строй?! Только революционеры могут научить мир, как надо ценить и беречь женщину».

Разговор перешел на тему о женских образах романа «Рожденные бурей». Коля заговорил еще горячее. Он хотел показать в романе глубокие, большие чувства любви и дружбы, подлинно нравственное, человеческое отношение к женщине-товарищу.

— Может быть дружба без любви, но мелка та любовь, в которой нет дружбы, товарищества, общих интересов… Это и не любовь, а только эгоистическое удовольствие, нарядная пустышка.

Он заговорил о письме, полученном от одной читательницы — молодой женщины. Она жаловалась, что жизнь ее с любимым человеком сложилась неудачно, что она в нем разочаровалась и т. д.

— Портят себе люди жизнь ни за грош-копейку, — хмурясь, заговорил Коля. — Начнут с шуточки, с этакой размашистой беспечности: ах, личные, мол, чувства! Чувства — это, мол, только мое и твое дело… как хотим, так и устраиваемся. Какое недомыслие!.. Все наши достоинства и проступки в конечном счете достаются обществу, в котором мы работаем и для которого живем. Легкомысленные, себялюбивые люди воображают, что они только себе испортили жизнь, а рядом с ними в самом начале испорчена жизнь их детей… Нет, в этом вопросе человек вполне определенно показывает свою внутреннюю сущность…

Он весело поднял брови и рассмеялся.

— Вот уж в чем, а в таких делах я не грешен!.. Дело прошлое, а могу сказать без всякого этакого молодечества: в дни оны засматривались на меня девчата… а я, как на смех, застенчивый был, неловкий… Взглянет какая-нибудь Маруся или Олеся — очи голубые или черные… что говорить, хорошо в такие очи глядеться… Но время боевое, горячее, не до этого… Да и разве можно вот так, на ходу, девушку обнимать, кружить ей голову, наговорить семь бочек арестантов, а потом вскочить на коня — и на, ищи ветра в поле, а жизнь молодая испорчена! Конечно, не легко такая трезвость дается. Живой человек — взволнуешься иногда… но я всегда умел взять себя в руки. Вот победила воля, и на душе у тебя хорошо!..

Он засмеялся, протяжно, чуть приглушенно, на миг отдавшись воспоминаниям.

— А знаешь… — сказал он, немного помолчав. — Недавно мне Тоня Туманова написала письмо, то есть не Тоня… ну, ты понимаешь, а та, с которой я написал Тоню. Подумай, не забыла меня…

Он опять забылся, притих и несколько минут молчал, лежал тихий, сосредоточенный, только густые черные ресницы чуть помаргивали. Потом как бы встряхнулся и начал рассказывать о Тоне Тумановой. Жизнь ее не удалась. Инженер, в которого она влюбилась и вышла замуж, оказался слабым и дурным человеком. Она разошлась с ним, живет теперь самостоятельно. Она учительствует, а дети (их двое) учатся.

— Хорошая, душевная была девушка, только для борьбы не годилась. Так нередко и бывало: люди, которые не умели бороться за общее дело, и своей жизни построить не сумели.

Однажды, только взглянув на Николая, я заметила, что он очень бледен и выглядит совсем больным. После некоторого «запирательства» он ответил на мой настойчивый вопрос:

— Глазные яблоки болят… там у меня, наверно, идет воспалительный процесс. Правый глаз в особенности настоящий разбойник, он просто изводит меня… Попадала тебе в глаза когда-нибудь угольная пыль?.. Так вот у меня такое бывает иногда ощущение, что глазное яблоко мое забито этой проклятой пылью… и так-то зверски она там крутит, режет, рвет глаз на части… Недавно был у меня профессор…

Он помолчал, сухо кашлянул и сказал чуть сдавленным голосом:

— Предлагает, во избежание страданий… удалить глазные яблоки… «Что же, спрашиваю, веки мне зашьют или вставят искусственные глаза… стеклянные?» Фу!..

Лицо его передернулось. Он крепко закусил губу, закрыл глаза и как бы сжался весь в одном упрямом желании претерпеть, преодолеть.

— Я тогда сказал, что должен думать не только о себе, но и о людях, которые общаются со мной… — заговорил он после тягостного молчания. — «Подумайте, говорю, приятно ли будет моим друзьям смотреть на такого красавца… с этакими… как их… черт… искусственн…» Не могу!.. «Нет, говорю, как бы тошно иногда ни приходилось, останусь я со своими глазами, они у меня хоть слепые, а черные. Верно ведь?»

И пальцы его, тонкие, нервные, всегда словно говорящие на своем, особом языке, сжали мою руку. Больше всего я боялась в ту минуту «раскваситься», чего он не выносил. Я взяла в обе руки его холодноватые, словно озябшие, пальцы и тоном нежной шутки начала говорить о том, что, если бы он был, например… рыжим, как медь, и горбоносым, как мальчик из сказки Перро, мы его любили бы ничуть не меньше.

Он улыбнулся. Он любил и умел шутить, радовался чужой шутке и смеялся так заразительно, что только безнадежный ипохондрик мог в такие минуты оставаться спокойным.

— Минимум еще пятилетку мне надо протянуть, — говорил он просто и деловито, — а то ведь со второй и третьей книгой работа предстоит колоссальная. Надо разоблачить подлую политику ППС и польской фашистской военщины… Наконец, сами ребята выравниваются в большевиков.

Партизанская война, расширяясь, втянет в себя новые силы, новых героев… Кое-кто из знакомых нам ребят погибнет — и жертвы неминуемы в такой яростной борьбе.

— Андрей спасется?

— Обязательно! — гордо вскричал он. — Андрей наш попадет в Красную Армию… Правда, пробьется он туда буквально из-под польских сабель… Олеся — не решил пока, как с ней быть… Но подумываю, что Андрей и Олеся свое счастье заработали… Но все это начерно, а многое и совсем не продумано… А далее — показать хочу Советскую Украину, петлюровщину, советско-польскую войну, разгром всех банд, которые рвали нашу землю с запада… Много работы, уйма-а. И трудно — круг очень широк…

Он замолчал, тихонько вздохнул и сказал мечтательно:

— Да-а… пожить бы еще пять годков… а потом, что ж… уж если и вышел бы из строя, так по крайней мере знал бы, что наступление выиграно.

«Наступление», «бой», «упорство», «победа», «строй» были его любимые слова, которые он произносил как-то особенно подъемно и горячо. Однажды я сказала ему об этом. Он улыбнулся, медленно свел к переносице пушистые длинные брови, как всегда делал в минуты глубокого и радостного раздумья.

— Как же мне не любить их, такие слова, в них для меня главное выражение жизни…

Помню, каким счастьем горело его лицо, когда он получил военную книжку от Наркомата обороны.

— Меня числят в строю бойцов!.. Ни одной вражеской башки не снесет больше моя рука — но не все потеряно для меня. Начнись только такая заваруха, перо мое будет работать, как шашка в бою… Могу вас заверить, товарищи!..

Однажды у нас возник разговор о дружбе. Вдруг Коля спросил, почему мы с Марком Колосовым сравнительно редко бываем у него. Есть немало людей, которые бывают у него чуть ли не каждый день. Я сказала, что в частых и каждодневных посещениях не вижу надобности. Во-первых, мы не хотим его утомлять, потому что на общение с людьми он тратит массу сил физических и духовных. Во-вторых, мы не хотим и отнимать время у других, кому очень полезно общаться с ним, например нашей молодежи. И в количестве ли посещений дело? Художнику даже нужно оставаться одному, обдумывать, размышлять без помехи, поговорить со своими героями, так сказать, один на один. Для него такие часы особенно важны и необходимы — ведь самый процесс его творчества происходит «на людях», и это вдвойне трудно, если не сказать больше. Все это мы учитываем — и потому будем в отношении посещений его придерживаться и впредь того же порядка, какой мы установили для себя. А что касается опять же внешних выражений нашей дружбы и любви к нему, то на этот счет у него имеются, как мне кажется, вполне достаточные доказательства, не правда ли?