состоянием крайней необходимости, активность христианина, исходя из веры в святость и конечную победоносность начала любви, будет и непосредственно ею руководиться. Она будет оставаться и в своем внешнем проявлении тем, что образует ее внутреннюю движущую силу, — ответственной любовью, действенным, плодотворным почитанием святыни человека.
Все, что человек вообще делает, в конечном счете несет ведь живой отпечаток его конкретной личности, т. е. состояния его внутреннего бытия. В силу этого конкретный облик всей жизни и действенности христианина — человека, глубинными корнями своего бытия соприкасающегося с Богом, утвержденного в Боге, соучаствующего в «царстве Божием», — необходимо отличается или должен отличаться от облика жизни «язычника» — человека, не просветленного светом Христовой правды и всецело плененного силами «мира сего».
Глава пятаяЦАРСТВО БОЖИЕ И РЕЛИГИОЗНАЯ ЦЕННОСТЬ ТВОРЕНИЯ
Приведенными выше соображениями, однако, еще отнюдь не разъяснена до конца занимающая нас проблематика нравственной жизни. Ими еще не затронуто наиболее глубокое, первичное основание, по которому основоположная онтологическая двойственность между чистым, божественным светом и тьмой непросветленного мира должна отражаться на двойственности начал нравственной жизни. Мы должны разрешить еще одно невольно возникающее здесь сомнение. Само по себе было бы естественно предполагать, что онтологическая двойственность между светом и тьмой — иными словами, фактическое несовершенство бытия мира — может только определять напряженность и настоятельность нашей нравственной активности, но отнюдь не должно иметь своим последствием двойственность ее направлений или форм. Ведь содержание нашего нравственного долга в принципе, т. е. по самому существу дела, никак не может зависеть от фактического состояния бытия, и тем более — от его несовершенства — так как мы призваны именно преодолевать это несовершенство, рассеивать тьму силою того света, причастниками которого мы стали. Что добро и зло имеют свои собственные, имманентные критерии, независимые от фактического эмпирического состояния мира — это есть просто основоположная аксиома нравственного сознания, вне которой немыслима его независимость, т. е. адекватное его действие. Никакие силы мира — и никакие слабости и несовершенства мира — не в состоянии изменить того, что есть правда и что — неправда. К самому существу нравственной жизни принадлежит ее верховенство, ее независимость от эмпирических условий — и, следовательно, нравственное упорство, нравственный ригоризм. По глубокой, уже упоминавшейся нами формулировке Канта, должное всегда и при всех условиях возможно, ибо сама абсолютность нравственного долга есть сила, преодолевающая все эмпирические мотивации, все препятствия к осуществлению долга. В этом общем смысле, бесспорно имеет силу принцип, выраженный во французской формуле: fais ce que dois, advienne ce que pourra [30]. Голос совести — веление верховной, идеально всемогущей воли Божией — требует беспрекословного повиновения и потому независим ни от каких эмпирических условий.
Как сочетать это абсолютное верховенство нравственно должного с уяснившимся нам выше соотношением, в силу которого нравственная жизнь, отражая на себе онтологическую двойственность между Божественным светом и тьмою мира, сама внутренне расчленяется, и притом так, что с той своей стороны, с которой она есть деятельность в мире, она должна считаться с греховностью мира и принимать характер некого компромисса, быть сама обременена греховностью? Мы уже выше видели: необходимость соучаствовать в греховности мира, принимать ее на себя, должна быть не выражением слабости, как бы дряблости и уступчивости нравственной воли, а, напротив, итогом именно беспощадно сурового, неукоснительного блюдения нравственной ответственности, т. е. выполнения нравственного долга. Именно нравственный ригоризм, бескомпромиссное следование голосу совести, велению Божию, требует от нас активной н эффективной борьбы с мировым злом — борьбы, условия которой могут вынуждать нас жертвовать принципом личного, индивидуального совершенства. Вне учета этого диалектического действия нравственного долга, который, коротко говоря, сам обязывает нас при известных условиях жертвовать личной чистотой и «брать на душу грех», — вне этого сознания, что нравственный долг есть в конечном счете не долг чистоты, а долг любви, — нравственное упорство, нравственный ригоризм вырождаются сами в свою противоположность — в фарисейское самодовольство, равнодушие и эгоизм.
Но это значит, другими словами, что нравственная жизнь, как таковая, по своим собственным, внутренним мотивам и критериям, или по ценностям, которыми она руководится, имеет — перед лицом двойственности между Богом и миром — некую ей самой имманентно присущую двойственную структуру. Вне этого было бы немыслимо положение, при котором совершение греховного действия, нарушение личной чистоты и святости, оказывалось бы именно выполнением нравственной обязанности.
1. Новый аспект двойственной христианской жизни: две цели нравственной активности
Допущение некой имманентной двойственности самих целей или ценностей нравственной жизни, в сущности, уже содержалось в уяснившемся нам выше различии между задачей сущностного спасения и задачей внешней помощи миру, внешнего его ограждения от зла. Мы видели ведь, что именно это различие есть источник неизбежной диалектической двойственности и тем самым порою трагических коллизий между двумя направлениями нравственной воли. Но мы должны попытаться уяснить это соотношение глубже, именно поставить вопрос, как возможна сама эта двойственность задач и каким образом она сочетается с необходимым внутренним, духовным единством христианского идеала.
Что христианская жизнь в некоем последнем, абсолютном своем существе и смысле имеет только одну единственную цель, ведает только одно единственное благо — именно «царство Божие» — жизнь, всецело пронизанную светом божественной правды и именно в силу этого спасенную и «блаженную», — это с такой недвусмысленной очевидностью заповедано Евангелием и так явственно вытекает из всего его духа, что не может вызвать ни малейшего сомнения. Открыв людям глаза на Царство Божие, показав им путь к нему — явив Себя самого как этот путь, — Христос, казалось бы, решительно заповедовал им иметь одну единственную цель жизни — стремление к царству Божию, искание его. «Итак, не ищите, что вам есть, или что пить, и не беспокойтесь. Потому что всего этого ищут люди мира сего; ваш же Отец знает, что вы имеете нужду в этом. Наипаче ищите царствия Божия, и это все приложится вам» (Лук. 12, 29–32, ср. Мф. 6, 31–33). А в наставлении Марфе прямо сказано: «ты заботишься и суетишься о многом; а одно только нужно» (Лук. 10, 41–42). В этом же смысле надо понимать строгое указание на невозможность служить одновременно «двум господам». И с этим по существу совпадает единственный завет, заключающий в себе всю полноту христианского идеала, цели христианской жизни: быть совершенными, как совершенен Отец наш Небесный.
Повторяем, в этом общем смысле единство цели христианской жизни есть нечто совершенно бесспорное. Это не препятствует, однако, тому, чтобы эта единая верховная цель не только могла достигаться на разных путях, но и сама в себе имела, так сказать, различные разновидности или стороны, как бы конкретно воплощалась в разных обликах. И здесь, как и всюду, «быть служителями Нового Завета» значит быть служителями «не буквы, а духа: потому что буква убивает, а дух животворит» (2 Кор. 3, 6). И вот, мы констатируем, что та самая нагорная проповедь, которая заповедует нам искать прежде всего «царства Божия и правды его» и не заботиться о всем остальном, заповедует одновременно «творить милостыню» и «давать просящему», т. е. заботиться об удовлетворении мирских, материальных нужд ближнего вне всякой мысли о значении этой помощи для «спасения души» ближнего. И Евангелие с величайшей настойчивостью подчеркивает абсолютное религиозное значение этой задачи действенной любви к ближнему, выражающейся в том, чтобы насытить алчущего, напоить жаждущего, принять странника, одеть нагого, посетить больного: грядущий суд над человеческой душой, наследование «царства, уготованного от создания мира», ставится в прямую зависимость от исполнения этой задачи.
Итак, вне всяких рассуждений ясно одно. Если для себя самого я должен прежде всего искать Царства Божия и не беспокоиться о моих земных нуждах, и если я должен помогать и моему ближнему укрепляться в этом направлении воли, то, наряду с этим, удовлетворение земной нужды моего ближнего есть для меня единственное подлинное мерило моей любви к нему, которая сама, будучи плодом и выражением любви к Богу, есть тем самым необходимое свидетельство подлинности моего искания «Царства Божия и правды его». Справедливо и просто говорит об этом один из величайших христианских мудрецов, сам всецело живший благами «Царства Божия», — Мейстер Эккарт: «Если ты даже восхищен на седьмое небо и созерцаешь Бога, и твой ближний попросит у тебя есть — лучше для тебя спуститься на землю и сварить ему тарелку супа, чем продолжать созерцать Бога». Всюду и везде, где искание Царства Божия — для себя и других — или, вообще говоря, где религиозный интерес делает нас равнодушными к земным, материальным нуждам наших ближних, имеет место искажение христианской веры, вырождение ее в религиозно несостоятельное и нравственно невыносимое фарисейство. Совершенно неверно, будто «церковь» есть союз или учреждение, имеющее своей единственной задачей заботу о духовном, «религиозном» воспитании людей, об удовлетворении их «духовных» нужд. «Церковь», имеющая такое существо, уже не есть истинная церковь Христова, не есть мистическое «тело Христово», в котором все суть «едино»; это есть собрание фарисеев или нераскаянных грешников — собрание людей, забывших об основной заповеди любви к ближнему и