Свет за деревьями — страница 6 из 8

проснувшись… подушки, простыни, волосы,

на контуры комнат и чужие мечты, в которых

ты теряешься, по которым блуждаешь, нащупывая

угол шкафа, выключатель у двери

в ванную, где над расческами, щетками,

тенями для глаз, чернилами для ресниц,

под звук воды, упадающей в раковину, так ясно

видишь все это, время, уводящее тебя прочь

от тебя же, усталость, недостижимость

счастья. Из тусклого зеркала — мой отец

посмотрел в ту ночь на меня.

1 сентября 2004

«Новый год в незнакомом городе…»

Новый год в незнакомом городе, хлоп ракет.

И затем мы долго шли сквозь прозрачную

ночь, по улицам, повторявшим дома и крыши,

повторявшим цветные лампочки, венки из еловых веток.

Тебе столько-то лет, все это уже было, остатки снега

тают на тротуарах, машины молчат, уткнувшись

друг другу в затылок. Ты брошен на эти улицы,

ты выброшен, выдан, отдан

этим улицам, повторяющим крыши, окна,

повторяющим лампочки. Новый год в незнакомом

городе, где-то, запах пороха, угольный блеск

луж, картонные гильзы на опаленном снегу…

7 января 2005

Сорок пять

1«Зима затянулась, давно надоевший снег…»

Зима затянулась, давно надоевший снег

мерцает под мерзлым небом, мерцающим, втайне, тоже.

Март похож на январь в Европе, на март у гипербореев —

с безмолвной стражей сугробов и скрежетом коньков

                       на катке,

где вечность назад я гнал по льду свою шайбу,

с великолепным грохотом ударявшуюся в дощатую

                       изгородь,

и, прозрачными уже вечерами, далекие отсветы города,

как отсветы будущего, о котором никто не думал,

ложились на летящие лица, на окружные крыши.

2«Когда я родился, мир был совсем другим…»

Когда я родился, мир был совсем другим,

уже, но едва отошедшим от оторопи. Никита

Сергеич дубасил своим башмаком, торопясь

забить еще один гвоздь в гроб отца и учителя.

По ту, верней эту, сторону занавеса уже начинались хиппи,

кончались битники, Кеннеди ехал в Даллас.

Носили нейлоновое, верили в будущее, путались с шириною

брюк. Вспомним также остроту, высоту

дамских бюстов, взлетающие прически.

3«Все прочее было круглым…»

Все прочее было круглым, как было и в предыдущую,

добродетельную эпоху: на фоне ее колючей

проволоки. Круглые абажуры, крутые крыши «Побед».

Не забудем и «Волгу» с оленем на бескрайнем капоте,

сплошным передним сиденьем, мягче которого

               потом уже не бывало,

ручкою передач на руле. И в пустом парадном пространстве

дядей Джо построенного проспекта, вдруг —

лошадь с телегой, мужик в телогрейке,

теребящий вожжи, уезжающий в никуда.

4«Еще были живы те, кто помнил…»

Еще были живы те, кто помнил иное время,

до всех кровавых свершений, еще писались последние

воспоминанья о Павловске, в Париже была Россия,

и чистый прощальный голос проходил сквозь рок-н —

рол, треньк гитар, сообщенья о спутниках,

кружившихся все быстрее. Зима затянулась. Снег

любой ландшафт превращает, как известно, в страницу,

переведенную с русского. Примеряя

к себе и друг другу цифры четыре, пять,

5«Я смотрю в окно…»

я смотрю в окно, как на те сугробы, на эти

черные ветлы, тихий изгиб реки,

двуглавый собор над черепицей и путаницей

красных крыш, в белых пятнах. Когда я родился, мир

был другим, таким же, был сам по себе, был чем-то,

чего мы, в общем, не понимаем. Я застал лишь его

остатки. Понемногу взрослея под сенью

безнадежных бровей, я все дальше

уходил куда-то в сторону, как строки, слова, следы.

8 марта 2005

На Авентинском холме

…how to explain

Our happiness then, the particular way our voices

Erased all signes o f sorrow that had been,

Its violence, its terrible omens o f the end?

Mark Strand

На Авентинском холме, где в полдень

у входа в церковь смущенным неграм

раздают даровые спагетти (вкусно

пахнущие, в пластиковых тарелках),

и служка в рясе смеется, считая булки

(по одной на каждого) — счастье смотрит

из облаков над Тибром. А все же тот, кто

нашептывает утешенья, не прав. Утраты

так беспощадны, так тихо время

день за днем отламывает от жизни,

так не сбылись надежды, так все, что было,

было не так… А вот стоишь здесь,

на Авентинском холме, где возле

церкви — мандариновый сад, в котором

на узколиственных ветках каждый

мандарин — неожиданность, и бродячие,

вдруг неподвижные кошки вместе

с тобою смотрят на город, снежный

очерк над городом, — вот стоишь здесь,

ни о чем не спрашивая, потому ли

что спрашивать некого, не с кого, или, может

быть, незачем. Сходя с дарами, почти незримый,

ангел ступает по крышам, кронам

пиний, едва касаясь их, в чистом свете.

Поезд во Франкфурт

Все печально, говорил принц Гэндзи, и даже

эти прозрачные листья, эта белая, розовая

россыпь веток. Потому что весна говорит мне

об осени, о течении времени, потому что

цветы облетят и листья увянут. Монах же думал

о том, что лежит за словами, которые

он мог бы сказать в утешенье, которых

он потому и не сказал в утешенье, о том, что

за всеми словами и мыслями, листьями, ветками,

лежит или, может быть, думал он, движется,

как и мы, приближаясь, скользя, проплывая

сквозь распахнутый светом ландшафт, где цепочки

деревьев разбегаются по косогорам, и легкое

облако взлетает над колокольней, холмы

исчезают в сверкающей поволоке. Машины

не поспевали за поездом, в окнах через

проход, куда вывозили уже на колесиках

чемоданы, выносили сумки, был город,

большие башни на солнечном горизонте.

26 апреля 2005

«В зеркало видишь женщину…»

В зеркало видишь женщину за рулем

фольксвагена, с освещенным и грубым

подбородком, исчезающими в тени

глазами. Приближаешься к светофору,

нажимаешь на газ, на тормоз. Громады

облаков восстают друг на друга над белой

и плоской фабрикой, автомобильными

мастерскими, некошеною лужайкой, где тоже

белые (уже) одуванчики убегают, еще не

облетая, неизвестно куда, по блестящей,

как вода на солнце, траве. Мгновенье

твоей жизни, одно из единственных.

Ты входишь в него, как в чьем-то

рассказе мальчик, вошедший в картину,

не возвратившийся. Оно длится, растягиваясь,

границы его отступают. Оно больше

(ты знаешь) облаков и времени. Ты

в нем дома. Вдруг женщина улыбается

и машет рукой кому-то на улице, вот

этому, в джинсах, тот кивает ей, светофор

зеленеет, все едет, все движется,

заканчивается, закончилось. Радио

продолжает свой рассказ о погоде,

дорожных пробках, парламентских выборах.

Не заканчивается (говорил мне один мой

не возвратившийся из картины знакомый)

ничего, никогда.

6 июня 2005

Лебедь

Перевалив через велосипедную —

между озером и полем — дорожку,

огромный лебедь с беззвучной

яростью набрасывается на низкие

светлые колосья пшеницы, вытягивая,

выгибая, выкручивая дрожащую

шею, то сверху, то снизу, и справа,

и слева подбираясь к зернам. Колосья,

наклоняясь вперед, отгибаясь

назад, выпрямляясь, с беззвучной

тоже, но не яростью — легкостью,

ударяют его по клюву. Он один, он

ужасен. Это все враги его, все

это поле. Он рвет, и тянет, и дергает.

Что руно ему, что Медея? Сияющие,

той же масти, что и он, облака

стоят над ним неподвижно. Старик

с лохматой собакой старается,

волоча сандалии на синих ногах,

пройти поскорее. Собака не лает,

оглядывается, не лает. (В каком-то

месте мира — мгновение жизни.

Свет и время, стоящие вокруг нас.

Воскресенье, озеро, очень дальние

голоса, ниоткуда). Вдруг вспомнив

что-то, он шлепает к берегу,

заносит ногу, шатается, падает

в воду. Становится снова виденьем,

становится призраком, уплывает

сквозь чужие стихи, навсегда.

17 июля 2005

Осеннее радио

Сквозь шуршанье осени радио