Так проходит мучительная осень. Трудно сказать, что дала она мне, – но после нее все стало тверже и яснее. И особенно твердо сознание, что наступили последние сроки. Война – это преддверие конца. Прислушаться, присмотреться, уже вестники гибели и преображения средь нас.
Брат мой воевал добровольцем где-то на Бзуре. Мать не хотела оставаться одна в Петербурге – мне пришлось ехать к ней.
Ее любовь к Блоку (большая и безответная) в это время достигла наивысшего накала. Рождение внебрачной дочери, которой суждено расти без отца, развод с Кузьминым-Караваевым и война не прибавили оптимизма сердцу молодой женщины. Но скорее всего, именно тогда она впервые от собственных переживаний обратилась к человеческим невзгодам. Все больше и больше поэтесса говорила и писала о собственном покаянии, о жажде жертвы и стяжании Господа. Ее такая возвышенная и земная любовь к необыкновенному, единственному в своем роде человеку, каким являлся Александр Блок, неизбежно вернула ее к вере. Вспомним: Бог есть любовь…
Софья Борисовна Пиленко приводит следующие слова своей дочери:
Покупаю толстую свинцовую трубку, довольно тяжелую. Расплющиваю ее молотком. Ношу под платьем как пояс. Все это, чтобы стяжать Христа… помочь, нет, просто дать знать, что ОН есть. И в Четьих-Минеях, [5] в свинцовой трубке, в упорных, жарких и бесплодных молитвах на холодном полу – мое военное дело. Это для чего-то нужно, для войны, для России, для народа моего любимого… для народа нужен только Христос – я это знаю.
На эту же тему Елизавета Кузьмина-Караваева пишет и стихи:
Теперь я вновь бичую тело;
Обречена душа; прости.
Напрасно стать земной хотела —
Мне надо подвиг свой нести.
Мечтать не мне о мудром муже
И о пути земных невест;
Вот с каждым шагом путь мой уже,
И давит плечи черный крест…
Еще до войны, по воспоминаниям Софьи Борисовны, ее дочь однажды отправилась в Александро-Невскую лавру к ректору Петербургской духовной академии. Он объяснил Лизе, что не может принять ее как слушательницу – здесь принимают только мужчин, но будет присылать ей лекции, а она, подготовившись, может сдавать экзамены на дому у того или иного профессора. Лиза действительно сдавала экзамены экстерном самым разным профессорам, но их реакция на молодую женщину, желающую углубить свое богословское образование, была неоднозначной, иногда совсем недоброжелательной. Тем не менее Елизавета Кузьмина-Караваева стала первой женщиной, заочно изучавшей богословие в Петербургской духовной академии и закончившей ее.
Мечтать не мне о мудром муже… В Петербурге Лизу ожидали новые встречи с любимым поэтом. Только ей это было пока неведомо: она исполнена решимости «идти своим путем»:
К Блоку пока ни звонить не буду, не напишу и уж конечно не пойду. И вообще сейчас надо своим путем в одиночку идти. Программа на зиму – учиться, жить в норе, со старыми знакомыми по возможности не встречаться.
Так размышляла Лиза в конце октября 1914-го, когда возвращалась из Анапы.
Приехали к завтраку. Родственные разговоры, расспросы. День тихий и серый. Некоторая неразбериха после дороги.
А В ТРИ ЧАСА ДНЯ Я УЖЕ ЗВОНЮ У БЛОКОВСКИХ ДВЕРЕЙ…
Поэт жил теперь на улице Офицерской – у самой воды на набережной реки Пряжки. По тому, как замешкалась горничная, говоря, что хозяин будет в шесть часов, Лиза поняла: Блок дома и хочет подготовиться к встрече. Чтобы душевно окрепнуть, время до шести вечера она провела не где-нибудь, а в Исаакиевском соборе, находившемся неподалеку: только вера могла успокоить ее бьющееся сердце. Забившись в темный угол, она думала о самом важном в своей жизни: «Россия, ее Блок, последние сроки – и надо всем ХРИСТОС, единый, искупающий все».
В 6 часов она опять звонила у дверей поэта.
Да, дома, ждет. Комнаты его на верхнем этаже. Окна выходят на запад. Шторы не задернуты. На умирающем багровом небе видны дуги белесых и зеленоватых фонарей. Там уже порт, доки, корабли, Балтийское море. Комната тихая, темно-зеленая. Низкий зеленый абажур над письменным столом. Вещей мало. Два больших зеленых дивана. Большой письменный стол. Шкаф с книгами.
Он не изменился. В комнате, в угольном небе за окнами – тишина и молчание. Он говорит, что и в три часа был дома, но хотел, чтобы мы оба как-то подготовились к встрече, и поэтому дал еще три часа сроку. Говорим мы медленно и скупо. Минутами о самом главном, минутами о внешних вещах.
Он рассказывает, что теперь в литературном мире в моде общественность, добродетель и патриотизм. Что Мережковские и еще кто-то устраивают патриотические чтения стихов в закрытых винных магазинах Шитта, на углах больших улиц, для солдат и народа. Что его тоже зовут читать, потому что это гражданский долг. Он недоумевает. У него чуть насмешливая и печальная улыбка.
– Одни кровь льют, другие стихи читают. Наверное, не пойду, – все это никому не нужно… А вот Маковский оказался каким честным человеком. Они в «Аполлоне» издают к новому, 15-му году сборник патриотических стихов. Теперь и Соллогуб воспевает барабаны. Северянин вопит: «Я ваш душка, ваш единственный, поведу вас на Берлин». Меня просили послать стихов. Послал. Кончаются они так: «Будьте довольны жизнью своей, тише воды, ниже травы. Ах, если б знали, люди, вы холод и мрак грядущих дней». И представьте, какая с их стороны честность, – вернули с извинениями, печатать не могут.
Потом мы с Блоком опять молчим.
– Хорошо, когда окна на запад. Весь закат принимаешь в них. Смотрите на огни.
И вновь разговоры о России, войне, Христе… О самом Блоке, его пути поэта. Они (оба застенчивые, несмотря на немалые душевные силы каждого) сидели в разных углах комнаты, и в сумраке из-за своей близорукости гостья почти не видела хозяина квартиры. Ушла Лиза с Офицерской в 5 утра.
Так вспоминала Елизавета Юрьевна спустя годы. У Блока в записной книжке – другое время: «В 6 часов пришла и была до 2 часов ночи Елизавета Юрьевна Кузьмина-Караваева». Впрочем, так ли важно здесь конкретное время?
В поздних визитах к поэту, к слову, нет ничего удивительного. Посетители, а это, как правило, начинающие литераторы, частенько засиживались у Александра Александровича допоздна, читая мэтру свои несовершенные стихи и рассказывая о себе. Девушки не являлись здесь исключением. Вот и поэтесса Надежда Павлович вспоминала:
Блок позвал меня в свой маленький кабинет… увидел, что я побледнела, подошел и спросил, что со мной. Внимательно посмотрел на меня, понял и тихонько сказал:
– Отдыхайте! Не торопитесь никуда и рассказывайте мне о себе.
И я рассказала ему все самое главное, внутреннее, важнейшее, как можно рассказывать только самому близкому человеку. Сидела я у него до часу ночи.
Провожая Лизу в передней, Блок казался по-особому спокойным.
– Завтра Вы опять приходите, – промолвил поэт. – И так каждый день, пока мы до чего-то не договоримся, пока не решим.
На улице дождь. Пустота. Быстро иду по сонному городу. Надо его весь пересечь. Господи, как огромен и страшен ТВОЙ мир и какую муку даешь ТЫ Твоим людям!
На следующий день она снова у Александра Блока. И на следующий день. И еще…
…По существу, это был единый разговор, единая встреча, прерванная случайными внешними часами пребывания дома для сна, пищи, отдыха.
Иногда разговор принимал простой, житейский характер. Он мне рассказывал о различных людях, об отношении к ним, о чужих стихах:
– Я вообще не очень люблю чужие стихи.
Александр Блок
Однажды Блок заговорил о трагичности всяких людских отношений:
– Они трагичны, потому что менее долговечны, чем человеческая жизнь. И человек знает, что, добиваясь их развития, добивается их смерти. И все же ускоряет и ускоряет их ход. И легко заменить должный строй души, подменить его, легко дать дорогу страстям. Страсть – это казнь, в ней погибает все подлинное. Страсть и измена – близнецы, их нельзя разорвать.
И неожиданно закончил:
– А теперь давайте топить печь.
Топка печи превращалась Александром Александровичем в священнодействие. Он принес откуда-то ровные березовые поленья и затопил голландку, украшенную изразцами. И спустя много лет Елизавета Юрьевна будет часто вспоминать эти неповторимые мгновения (едва ли не самые счастливые за всю ее многотрудную жизнь!): яркий пылающий огонь, освещающий в сумраке аскетической комнаты любимый, такой родной и прекрасный профиль… Блок, по словам Елизаветы Юрьевны, «любил людей, с которыми ему было легко молчать». Очень просто и вместе с тем так поэтично она передаст эту сцену в своих воспоминаниях о поэте:Огонь вспыхивает. Мы садимся против печи и молча смотрим. Сначала длинные, веселые языки пламени маслянисто и ласково лижут сухую белесую кору березы и потухающими лентами исчезают вверху.
Потом дрова пылают. Мы смотрим и смотрим, молчим и молчим. Вот с легким серебристым звоном распадаются багровые угольки. Вот сноп искр с дымом вместе уносится ввысь. И медленно слагаются и вновь распадаются огненные письмена, и опять бегут алые и черные знаки.
В мире тихо. Россия спит. За окнами зеленые дуги огней далекого порта. На улице молчаливая ночь. Изредка внизу на набережной реки Пряжки одинокие шаги прохожего. Угли догорают. И начинается наш самый ответственный разговор…
Она говорила с ним о главном, что больше всего волновало ее в то время.
– Кто Вы, Александр Александрович? Если Вы позовете, за Вами пойдут многие. Но было бы страшной ошибкой думать, что Вы вождь. Ничего, ничего у Вас нет такого, что бывает у вождя. Почему же пойдут? Вот и я пойду, куда угодно, до самого конца. Потому что сейчас в Вас будто мы все, и Вы символ всей нашей жизни. Даже всей России символ. Перед гибелью, перед смертью, Россия сосредоточила на Вас все свои самые страшные лучи. И Вы за нее, во имя ее, как бы образом ее сгораете. Что мы можем? Что могу я, любя Вас? Потушить – не можем, а если и могли бы, права не имеем. Таково Ваше высокое избрание – гореть! Ничем, ничем помочь Вам нельзя.