Он выслушал ее молча. Угадывание странной гостьей его собственных глубинных мыслей наверняка пугало поэта. Ведь еще в 1904-м в его записной книжке появилось следующее признание: «Если бы у меня не дрожало нечто малое в сердцевине, я бы мог вести толпу».
«Если Вы позовете, за Вами пойдут многие. Но было бы страшной ошибкой думать, что Вы вождь. Ничего, ничего у Вас нет такого, что бывает у вождя…» – это сказала ему юная женщина. Ей всего 23 года!
Александр Александрович промолвил:
– Я все это принимаю, потому что знаю об этом давно. Только дайте срок. Так оно все само собою и случится.
О чем же он знал давно? О ее любви? Или о своем высоком избрании – гореть? Произнесенные им слова весьма туманны и загадочны. Но Лиза тем не менее поняла их, у нее на душе от этих слов все смешалось и спуталось. Тем более что уже в передней, перед самым ее уходом, при последнем их разговоре, подробностей которого Лиза не помнила, Блок вдруг положил ей руки на плечи.
Елизавета Юрьевна вспоминала:
Он принимает мое соучастие, Он предостерегает нас обоих, чтобы это всегда было именно так. Долго, долго еще говорим. А за спокойными, уверенными словами мне чудится вдруг что-то нежданное, новое и по-новому страшное. Я напрягаю слух: откуда опасность? Как отражать ее?
Оставались еще телефонные разговоры с поэтом. О чем они велись, к сожалению, неизвестно.
Именно с их телефонным общением связано следующее письмо Лизы – из Петербурга в… Петербург. Ведь она обращалась к услугам почты не только когда жила вдали от Блока.
Я сегодня с самого утра засуетилась; может быть, поэтому мне кажется, что произошло что-то скверное. Дело было так: мои родные, от которых я звоню к Вам, знают, что есть такой номер телефона; шутки ради они хотели узнать, чей он. Все это, может быть, слишком просто и глупо, чтобы огорчаться, но мне хочется объяснить Вам сейчас же.
А огорчилась я потому, что у меня слишком бережливое отношение к нашему; много нежности и поэтому застенчивости (даже не перед Вами, а перед собою скорее).
Мне и хорошо, – очень хорошо, – и тяжело. Как смешно быть одновременно уверенной и сомневаться в пустяках. Я очень хочу Вас видеть, но это не значит, что это нужно, потому что теперь так выходит, что я буду хотеть Вас видеть и сегодня, и завтра, и уезжая от Вас, и не видя Вас несколько лет. Но это тоже хорошо, потому что является доказательством уверенности, что все идет, как необходимо, и все верно, никакой лжи нет. Вы с этим моим желанием не считайтесь никак.
В субботу позвоню.
Ваша Eлиз. Кузьмина-Караваева
Милый Александр Александрович, ведь ничего скверного
не произошло? Мне, наверное, так кажется по моей глупости?
А произошло, судя по всему, следующее. Кто-то из любопытных родственников Лизы в квартире ее тетушки решил позвонить по неосторожно оставленному ею номеру Блока, чтобы раскрыть ее тайну и выяснить, кому же она названивает. По-видимому, этот хитроумный маневр удался, и молодая женщина чувствовала неловкость по отношению к своему адресату.
Что ответил ей поэт, и ответил ли вообще – к сожалению, неизвестно. Гораздо охотнее он обращался в своих письмах к некой Наталье Скворцовой – очередной молодой особе, к которой некоторое время испытывал чувство влюбленности. В отличие от Лизы, многие из своих посланий Блок оставлял неотправленными – видимо, здесь важным являлось стремление высказаться, выговориться…
Общение Александра Александровича с Лизой не прекращалось – и телефонное, и при личных встречах. Об этом упоминается в ее письмах, которые продолжали приходить на Офицерскую, 57. Не столь уж часто, как хотелось бы Лизе (разумеется, она старалась не злоупотреблять вниманием и временем поэта). Но тем ценнее казались они ей самой – как бы жила она без этой возможности обратиться к нему?…
Из писем видно, что ее отношение к А. Блоку в это время отнюдь не исчерпывалось «материнским» чувством, о котором она говорила в воспоминаниях 1936 года, написанных монахиней, по понятным причинам умалчивающей об этой любви.
21. ХII.1914
Дорогой Александр Александрович,
мне надо Вам написать, потому что я опять чувствую право на это, и не только право, но и необходимость. Весь этот месяц шла борьба.
Вожжи, о которых я Вам говорила в последний раз по телефону, были отпущены совсем. А у меня это всегда совпадает с чувством гибели – определенной, моей гибели, – потому что вне того пути, о котором Вы уже знаете, я начинаю как-то рассыпаться, теряюсь в днях, в событиях. Если Вы верите, что Вы тесно связаны в моих мыслях с тем путем, который все другое уничтожает, то Вы поймете, что все это было из-за Вас: я была сама виновата, конечно; я дала слишком много свободы тому человеческому, чего так страшилась. Мне так хотелось изменить все и отречься, чтобы иметь возможность просто сказать: ничего не осталось, потому что есть у меня одна радость: знать, что я Вас люблю, что я видела Вас и, может быть, еще увижу, что я могу думать о Вас. Только этого я и хотела. Я не боюсь сейчас и не отрекаюсь от этого. Но я знаю, что это только не мешает и даже не мешает, потому что главное неизмеримо больше: оно все должно покрыть. Это очень тяжело, почти нестерпимо тяжело, но совершенно неизбежно. И я могу поэтому спокойно говорить, что мне хорошо, зная, что Вы этому должны поверить. Пусть очень холодно и мертво подчас вокруг, – но это только путь. Видя срок и веря в цель пути, разве можно страшиться этой тяжести? Тут только один вопрос: надо стараться быть все время совершенно собранной. И все сказанное многим (что Вам так чуждо показалось) – это только тяжелая работа, потому что в мыслях своих я никак не могу сочетать Вас и их, а знаю, что это необходимо: не для Вас и не для меня, а для того, чтобы Ваше имя не загородило цель.
Когда я припоминала вечером слова, которые Вы мне говорили по телефону, я сообразила, что Вы мне сейчас не верите или не хотите верить. Сначала мне было от этого тяжело и я решила, что сама виновата, дав волю своему человеческому; а потом я сообразила, что это нелепость какая-то, что Вы не можете не верить мне: ведь все это так реально, как то, что я живу сейчас, и так связано тесно с Вами, что если бы Вы не верили, просто пришлось бы как-то внутренне исчезнуть.
Время идет очень быстро, и многое узнается теперь как-то сразу. Узнала и я многое: главное – в области практического поведения. А так как мне совершенно ясно, что все это тесно связано с Вами, то у меня есть к Вам дело, но о нем сейчас писать не буду, потому что для этого надо, чтобы Вы перестали хотеть мне не верить.
Елиз. Кузьмина-Караваева
Наступил 1915 год. Елизавета Кузьмина-Караваева еще связана какими-то невидимыми нитями с другими литераторами. Так, в конце января – начале февраля она вместе с Н. Гумилевым и другими писателями присутствует на квартире М. Лозинского при чтении поэмы А. Ахматовой «У самого моря». Да, несмотря на то, что ей «с ними не по пути». Впрочем, сказано это много лет спустя как вывод зрелого человека.
В апреле того же 1915 года публикуется философская повесть Е. Кузьминой-Караваевой под необычным названием «Юрали». Главный герой повести, состоящей из многих аллегорий, – молодой певец, сказочник, мудрец, новый учитель, проповедник. Его поиски смысла жизни и справедливости во многом противоречивы. В этом произведении целиком отразились тогдашние мысли и сомнения поэтессы: «Отныне я буду нести и грех, и покаяние, потому что сильны плечи мои и не согнутся под мукой этой».
Стилистически повесть явилась подражанием Ницше («Так говорил Заратустра») и произведениям немецких романтиков – Новалиса и Гельдерли-на. Целый ряд ее эпизодов (например, искушение в пустыне) имеет своим источником Новый Завет. В тот же период поэтесса работала и над циклом акварелей, которые можно рассматривать как своеобразные иллюстрации к этой повести.
Елизавета Юрьевна признавалась историку И. С. Книжнику-Ветрову: «Юрали был тесно связан с моей жизнью». Из того же письма можно узнать, что она все больше и больше углублялась в изучение богословия и религиозной философской мысли: «Вот продолжаю я заниматься своими академическими учениями и ясно чувствую, что это самое главное из того, что надо делать».
В дневниковых откровениях Блока можно найти любопытную запись, очень многое объясняющую в сложившихся отношениях между ним и Кузьминой-Караваевой. Речь здесь идет об уже упомянутой Наталье Скворцовой – двадцатилетней москвичке, которой поэт был увлечен одно время и которая совершенно наивно надеялась выйти замуж за Александра Александровича, почему-то не веря, что поэт женат. Ее письма к нему Блок уничтожил.
Кстати, по поводу письма Скворцовой: пора разорвать все эти связи. Все известно заранее, все скучно, не нужно ни одной из сторон. Влюбляется, или даже полюбит, – отсюда письма – груда писем, требовательность, застигание всегда не вовремя; она воображает (всякая, всякая), что я всегда хочу перестраивать свою душу на «ее лад». А после известного промежутка – брань.
Бабье, какова бы ни была – 16-летняя девчонка или тридцатилетняя дама.
Женоненавистничество бывает у меня периодически – теперь такой период.
И «груда писем», и «застигание всегда не вовремя» – здесь так и слышится намек на Кузьмину-Караваеву. Естественно, перестраивать свою душу на «ее лад», чей бы то ни был, гордому Блоку казалось излишним. Стремление «разорвать все эти связи» начало воплощаться в действительности.
Однажды Лизу по какой-то причине задержали дома, и к Блоку она пришла позднее обыкновенного.
Александр Александрович, оказывается, ушел. Вернется поздно. Ей оставил письмо – вернее, короткую записку: «Простите меня. Мне сейчас весело и туманно. Ушел бродить. На время надо ВСЕ кончить. А. Б.».