— Движение, — сказала Марья.
— Ну да, — согласилась Лушка. — А еще дальше — можно?
— Можно хоть куда, — сказала Марья. — Хватило бы воображения.
— Это не воображение, — возразил Лушка. — Это — будто знаю.
— Тем лучше, — сказала Марья, вставая. Никто так не встает, восхитилась Лушка. Будто пружина выпрямилась. — Пойдем погуляем.
Лушка попробовала разжаться по-Марьиному — получился бросок вверх и стойка для боя. Марья слегка улыбнулась.
— Нормально, — сказала она Лушке. — Если квашня с опарой — любую начинку положат.
Они вышли. За ними осталось недоброжелательное молчание.
— Посмотри, — сказала Марья. — Все сидят, стоят, и никто не ходит.
— Я тебя тоже не видела, — заметила Лушка.
— Мне хватает кровати. Я превратила ее в балетный станок.
— Балерина, что ли? — спросила Лушка настороженно. Ей почему-то этого не хотелось.
— Только до четырнадцатилетнего возраста, — успокоила Марья. — В более взрослом состоянии — инженер.
— А еще более взрослое состояние — может быть? Здесь, например?
— Ну, если общественные стереотипы перестанут иметь значение…
— То-то я в шестом классе бросила школу, — серьезно сказала Лушка.
Марья хмыкнула. Спросила, не поворачиваясь:
— И начала дорогу сюда?
— У меня здесь пересадка, — не согласилась Лушка.
— А какой поезд нужен, знаешь?
Она смещала смысл. Даже переворачивала на противоположный. Будто дразнила. Или провоцировала возмущение. Но Лушке возмущаться не хотелось. Наоборот, она ждала следующего поворота и на каждый Марьин заход отвечала серьезно и с готовностью признать правду. Если такая наличествовала. И Лушка медленно нащупывала ответ.
— Знать — не подходит. Знать — сразу через много перескочить, и где-нибудь будет не то — насильно или нарочно. Чужое. Не мое. Лучше как-нибудь не так… Можно просто слышать: это? не это? Если это — уже не спутаешь. Запомнишь, как пахнет.
— Много нанюхалась? — усмехнулась Марья, опять все выворачивая.
— Даже еще больше, — добровольно кивнула Лушка и посмотрела на Марью: почему она без бровей? Выщипала, что ли? С какой бы стати? И чуть не ляпнула вопрос, но осадила себя — зачем об этом знать? Ну, не выносит человек собственных бровей, ну и пусть.
— Ты что — никогда не думала, зачем человек? — спокойно спросила Марья. Будто интересовалась настроением или ничего не значащим сном.
— Какой человек? — Лушка насторожилась. Первый раз за всю беседу в вопросе оказалось неприятное. Для Лушки неприятное.
— Любой, — пояснила Марья. — Каждый.
— А какое мне дело, зачем любой и каждый, у меня от своего несварение. — И поняла, что уклонилась или даже солгала.
— А ты? — ласково прозвучала Марья. — Ты — зачем?
Садистка.
— А мне без разницы. — Лушка вяло повела плечом.
Марья нахально уставилась в Лушкину физиономию. Ну и пожалуйста.
— Неправда, — спокойно проговорила Марья. — Это оборонительная реакция.
Побродили еще. Разошлись.
Лушка, стоя у коридорной стены, смотрела в беззвучное белесое окно.
— Кажется, что там ничего нет, да? — проговорил рядом Марьин голос.
— Везде что-то есть, — отозвалась Лушка, не оглядываясь.
— Если бы мы здесь родились и никуда отсюда не выходили, мы бы отрицали существование человечества, а свое сумасшествие считали нормой.
— Здесь не сумасшедшие, — сказала Лушка, — здесь лентяи.
— Какая разница, почему ты дурак, — отозвалась Марья, и тапочки четко прозвучали, удаляясь.
Лушка посмотрела вслед. Тапочки были с меховой оторочкой. Лушка спросила вслед:
— Ты чего-то от меня ждешь?
— Человек должен задавать вопросы, — сказала Марья, не оглядываясь.
— Вот я и задала, — сказала Лушка.
— Ну, тогда я ответила.
По коридорному полу цокали каблучки, которых не было. Какие еще вопросы? Что она о себе воображает?
На вечернем шествии после перлового ужина Лушка пристроилась рядом.
— Задай вопрос, на который я не могу ответить, — потребовала она.
— Зачем человеку жизнь? — без паузы сформулировала Марья.
— Чтобы умирать, — не задумываясь ответила Лушка. У Марьи дрогнули отсутствующие брови.
— А смерть?
— Для рождения.
— Ты веришь, что родишься снова?
— Я без веры. Я умираю сто раз на день. Каждую минуту, может быть. Был вопрос — и нету. Был ответ — и его нет. Почему об этом нужно говорить?
Марья помедлила, всматриваясь.
— Чтобы чаще рождаться, — прозвучало задумчиво. А может, с сомнением.
— Еще чаще мне уже не вынести, — проговорила Лушка, всё меряя собой. Добавила: — Я не люблю о таком. — И, уже отворачиваясь, уже уходя, заметила взгляд Марьи — огорченный, все еще чего-то ждущий, но не задержалась, пошла, а за спиной сомкнулось чужое одиночество.
В палате Лушка возмутилась собой: тоже мне цаца. Ну, заумная бабенка, так и что теперь. От заумности, наверно, и лечат. А Лукерья Петровна у нас такая, Лукерье Петровне — чтобы любимые мозоли не тревожить, она у нас всегда под дурочку работала, с дураков какой спрос, а тут человек нормальный, на полцены не соглашается, хочет разобрать, на каких условиях его пригласили в жизнь.
Лушка усмехнулась, вспомнив, как сравнивала себя с теми, кто считался умным, заглядывала в них, будто в пустой кувшин, пренебрежительно удивляясь, что не обнаруживает оправдывающих титул обстоятельств. Нахватались кувшинчики верхушек, будто сами глину месили. Лушка этих кухонных аристократов терпеть не могла и, что бы они ни провозглашали, наперекор ни с чем не соглашалась и, ввиду недостаточной загруженности образованием, нахально перла отсебятину и всякий вздор, а может — и не всегда вздор, у кодлы ее анархические приемники имели успех, а умник на глазах у всех линял и затыкался. Получалось странно. Получалось, что умники свое умное не защищают и, стало быть, не любят, стало быть, догадываются, что оно им не свое. И они казались Лушке мелкими воришками, неожиданно застигнутыми в чужом кармане. И она вместе с ними тоже.
Нет, от всего умного Лушку тошнило.
Марья опять лежала на своей кровати очень параллельно и вещала всем, кто пришел слушать:
— …Потому что Точка породила мир. Точка — это Бог!
— Чего перевертываешь-то? — поежилась какая-то тетка. — Вот как грянет на твою голову… Это Бог все породил. От Бога все. И точка от Бога. Потому что самое малое, что есть.
— Ну, ты умница! — согласилась Марья. — Ты голова! — Тетка невольно разулыбалась и потупилась. — Самое малое — и я про это! Мир не мог начаться с большого. И со среднего не мог. Только с самого малого — с точки!
— Нет, — испуганно мотнула головой деваха. — Бог сразу был большой!
Марья кивнула, не находя противоречия. Подтвердила:
— Громадный! Бесконечный… Совсем бесконечный — никаких границ ни наружу, ни внутрь. Вы представьте — совсем без границ… Никакой опоры, сам в себе тонет…
— Почему — тонет? — прошептала деваха.
— Потому что во все стороны никакой разницы… — Марья даже глаза прикрыла от картины, которую видела. — Во все! Да и сторон нет. Такое бесконечное и такое беспомощное…
— Как ребеночек, да? — посочувствовала деваха.
— И везде один, и ничего другого неоткуда взять — потому что эта твоя бесконечность нигде не кончается…
— Бедненький… — всхлипнула деваха. — И пожалеть некому. Как же справился-то?
— Очень просто, — сказала Марья. — Положил начало. Разделился внутри себя… Завеса в храме разодралась надвое.
— Ну да, — согласились с дальней койки, — а потом опять надвое, а потом пойдем…
— А теперь звезд-то, травы-то, зверья-то, — вздохнула тетка. — И людей шесть миллиардов, и я среди них… Неужели и я Богу зачем-то?
Резко распахнулась дверь. Все вздрогнули, даже Лушка. Только Марья меланхолически повернула голову: белый халат.
— Опять? — возмутился халат. — Немедленно разойдитесь! А вы, милочка, не волнуйте больных божественным. Вынуждена доложить о всех Главному.
— Да я только ножницы попросить, — замельтешила Лушка. — Ногти, видите? Как у курицы, шлепанцы протыкают!
— Что? — заморгал халат. — Какие ножницы? Ножницы здесь не положены, обращайтесь к нянечке… Да, я что-то хотела еще. Что-то еще, что-то еще… А где остальные?
— Остальные — это я, — принимала огонь на себя Лушка. — Я там сидела, теперь тут…
Халат строго хмурился, шарил взглядом на заправленных кроватях, под кроватями, повсюду была законная пустота, только эта Гришина бормотала про ножницы.
— Ножницы — у сестры-хозяйки, — сурово изрек халат. — И только по субботам!
И неохотно удалился, предупреждая палату начальственной спиной.
Повисло молчание.
— Не стоило… — пробормотала Марья.
— Да ну! — дернула плечом Лушка. — Мы тут не в партизанах — каждую минуту командовать.
Марья хохотнула.
— Хорошо они у нее за спиной протискивались, а она в окно смотрела. — Опять хохоток. — Это у тебя как?
— Случайно. Разговор испортила, корова…
— Наговоримся, время есть, — сказала Марья.
— Про время ты тоже знаешь? — уцепилась Лушка.
— В каком смысле?
— Ну, в этом, — пояснила Лушка, — в божественном.
— А почему спрашиваешь?
— Ну, не так с ним что-то, со временем. То такое, то этакое, а придуряется одинаковым.
— Да его вообще нет, — равнодушно сказала Марья. — Это только палочки для счета. У приготовишек.
— А когда считать научишься?
— Ну и будешь к вечности прибавлять вечность.
— Мне надо спросить, — проговорила Лушка, глядя перед собой. Марья вроде бы кивнула. — Важное, — сказала Лушка. — Совсем важное. — Марья кивнула снова. Хорошо, что она молчит. Но мне придется словами. Слова стоят у меня в горле. — Если я… что-нибудь ужасное. Совсем ужасное. И поняла только потом. И это ужасное — навсегда. Не изменить. И вот теперь жить. Не жить было легче. Но я и это поняла — что легче нельзя. Я не хочу легче. И вот я думала — снова, снова, снова… О том, что получилось. Умирала, оживала, умирала, оживала… И вдруг совсем недавно, несколько дней назад, вдруг — о другом… Снег летит, солнце, весна будет, еще какое-то… Не имеющее отношения. Предательство. Я предала свое ужасное. Как бы забыла. Нет, я не забыла, оно все время внутри. Но вот видишь — говорю, целыми днями смотрю на других… Посторонние впечатления. И чувства посторонние. Как мне к этому? Нет, подожди. Самое главное — я хочу, чтобы… в общем, чтобы мне отплатили. Я не хочу облегчения, не хочу никакого прощения, совсем не хочу… да это и вынести невозможно. Была вина — и с какой-то там минуты вины нет? Невозможно. Пусть наоборот. Пусть какой-нибудь Бог мне отплатит. И пусть сполна. Но я… Я перестаю думать об этом… о том, что совершилось… Я что-то забываю?.. — Марья все молчала. — Ты ничего не скажешь? — тихо спросила Лушка.