твенно прижать к земле голые подошвы и заплакать, и плакать так долго, чтобы увлажнилась простертая вокруг пустыня и смогло произрасти живое. Тогда она решилась бы упасть на колени и просить прощения у самого малого ростка. Но незначащие и невостребованные, не подхваченные ничьим пониманием пустые оболочки напрасных звуков стали смерзаться на лету и безнадежно сковывать проистекающую из Лушки пустыню, и Лушка снова отчаялась, что не растопит ее, и попросила хоть маленькую передышку.
Совсем близко проступила пальма, финиковая пальма у закованного чугунной решеткой окна, кутавшая себя в густой войлок от неродных холодов. Пальма протянула лестничный лист, по нему, наверно, можно куда-то сбежать. Лушка подошла, поднялась пальцами по листу и вдруг оказалась у корня, на клочке теплой и влажной земли. Земля была настоящая. Земля не зависела от Лушкиных метаморфоз.
Здравствуй, сказала ей Лушка.
Здравствуй, ответила земля своей пальмой.
Это будет отсюда, подумала Лушка. Может, я отыскала место, дающее силу.
Приходи, сказала пальма. Чаще.
Из войлочного пальмового гнезда прыгнул котенок и повис на рукаве.
Лушка оторвала его от рукава и повесила на грудь. Котенок замурлыкал. Пустыня откатилась и припала у горизонта, готовая к очередному прыжку.
Под пальмой сидела целительница и длинно смотрела в Лушку.
— Очнулась? — определила целительница. — Это как в прорубь. Идешь по полу и вдруг — с головой. А она проруби не любит. Тропическая. Фитонциды вырабатывает.
Наверно, был ветер и унес шелуху, подумала Лушка. И оглянулась. Удалялись спины, коридор освобождался. Спины одинаково молчали.
— Обед, — пояснила целительница. — Есть хотят.
— Ты меня слышишь? — обрадовалась Лушка.
— Она слышит, — сказала целительница, кивая на пальму. — Фитонциды все могут.
Это не фитонциды, подумала Лушка.
Пусть, сказала пальма, ей так проще.
Котенок пробрался к Лушкиному уху и сочинял кошачью ночную сказку исключительно для нее.
— А я тут прощаюсь, — сообщила целительница. — Выписали сегодня. Считают, что это они вылечили.
Пусть, повторила пальма.
— Да пусть! — согласилась целительница.
— А раньше ты тоже понимала? — спросила Лушка.
— Раньше-то? — вздохнула целительница. — Раньше я слепая была. И глухая полностью. Себя жалела. Который себя жалеет, всегда глухой.
— А у тебя дома пальма есть? — спросила Лушка.
— Посажу, — ответила целительница. — Другое что ни то — тоже можно.
— А почему — она? — Лушка погладила многочисленный лист. Лист был пыльный.
— Не вытерпела, — охотно объяснила целительница. — Постой-ка тут день и ночь — чего насмотришься! Все неправильно, все без пользы. Воспротивилась.
— Я твои носки отдала — ничего? — сказала Лушка. — Мне одних хватит.
— Ничего, — кивнула целительница. — Отдавать можно.
— А сможешь там, когда выйдешь?
— Видать, смогу. А не смогу — сюда вернусь. Лучше здесь что-нибудь, чем там ничего. — Встала, проверила Лушку взглядом: — Не пропадай.
И пошла, чтобы поесть перед дорогой.
Лушка стояла около пальмы. Одной было хорошо. Котенок проснулся и начал новое повествование. Пальма доброжелательно молчала.
— Я тебя вытру, — пообещала ей Лушка и спокойно направилась в недавно страшную палату с четырнадцатью лишними больными.
Желтоволосая безмятежно спала на кровати. Матовое лицо оказалось молодым и красивым. Это окружавшие его потные волосы не хотели красоты. Лушке показалось, что в волосах расположилось чужое безумие.
На стене замерли четырнадцать. Самый маленький проступал совсем тускло.
— Извини, — сказала ему Лушка. — Я не хотела.
Маленький не ответил. Он умирал.
Лушка решительно направилась к чьей-то тумбочке и выдвинула ящик. Там валялся замусоленный косметический карандаш.
Через минуту умирающий выздоровел и прозрел. Он удивленно уставился в объемный мир, ничего в нем не понимая.
— В чем и дело, — сказала Лушка. — Но я не убила хотя бы тебя.
Где-то вдали сжалось пустое и упало за край.
Лушка положила косметику на место и взялась за швабру. Домыв пол, она вынесла грязную воду, простирала тряпку, которой пыталась недавно ликвидировать со стены непредусмотренное человечество, и вернулась к пальме.
Взобравшись на стул, только что освобожденный целительницей, Лушка осторожно, пластинку за пластинкой, стала вытирать трехметровый лист.
Динамик приказал Гришиной явиться в кабинет главврача. Лушка ополоснула руки в ведре, задвинула его под пальму, объявила очередному листу, что закончит потом, и, вытирая руки о бока халата, направилась на вызов. Постучалась, ей не ответили. Она толкнула дверь — дверь открылась.
Лушка вошла. В кабинете никого не было. Не желая без особой необходимости садиться на стул, с которого велись малоприятные собеседования с псих-президентом, всегда вытягивавшие силы и для Лушки бессмысленные, она опустилась на пол в удобном маленьком углу, образованном дерматиновой кушеткой и крашеной стеной. Стена и дерматин были ледяными, в оконную форточку клубами вваливался стылый воздух, по полу разливался почти жидкий холод, Лушка настороженно прислушалась к своей реакции на проклятое окно и проклятую разверзшуюся форточку. Страх остался исключительно умственным, никакого кошмара в ней не поднялось, и Лушка сглотнула слезу, пожелавшую зародиться в горле, слеза послушно скатилась в желудок, и Лушка поняла, что ей — навсегда или временно — даровано освобождение.
Она обняла колени руками — привычная поза отчужденности и самозащиты — и стала ждать. Зачем-то же вызвал ее всепроникающий динамик. Вдруг псих-президент выполнил просьбу и все узнал про сына. Господи Боженька, пусть он узнает и скажет господи Боженька, пусть ее позвали за этим.
Опасно пахло лекарствами, милицейски в упор смотрел застекленный шкаф, нежилой порядок не принимал ничего индивидуального. И что-то уже толкало на официальный пыточный стул. Счас, ага, сказала Лушка очкастому шкафу и, чтобы отгородиться от некончающегося сыска, закрыла глаза.
Что-то закопошилось у нее на груди, наверно, опять котенок, она оставила его в войлочной пазухе пальмы, и не мог он копаться так удушливо и тяжело, он маленький и без веса, что-нибудь новое притащила астматическая санитарка, поднять веки было трудно, санитарка уговаривала спать, спать, — наверно, считает, что я устала от работы, она добрая, добрая…
Лушка открыла глаза. Перед ней на коленях стоял псих-президент, и придерживая правой рукой цыплячью Лушкину грудь, левой пытался вытянуть из дарованного трико длинную футболку, ему мешал надетый поверх халат, псих-президент сдерживал дыхание, но не для того, чтобы Лушку не разбудить, а по своим внутренним причинам. Его тяжелая длань вздрагивала, Лушка была во всем этом несущественна, она выполняла роль обстановки — псих-президент не нуждался в ее бодрствовании.
— Эй, дядя! — шепнула ему Лушка прямо в ухо. — Если титьки ищешь, так у меня их опять нет!
Длань судорожно и больно сомкнулась, превратилась в кулак и оттолкнула строптивое ничтожество. После малой паузы псих-президент возмутился:
— Злоупотребляешь обмороками, Гришина! Ты что — хочешь меня соблазнить? Явилась ко мне в кабинет, валяешься на полу…
Лушка почти восхитилась.
— А ну брысь, — сказала она ему. — Ручку, ручку свою интеллигентную — шать!..
— Потаскуха… — Неожиданно легко псих-президент поднялся и рывком поставил на ноги Лушку. — Здесь тебе не подворотня! Вон из моего кабинета!
Лушка позволила себе самое минимальное движение. Самое минимальное. Руки псих-президента как-то смешно отмахнулись, будто были пустые и их подхватило ветром. Лушка стояла вкопанно, глаза непримиримо тлели.
— Подворотня… — начал снова псих-президент.
Но его прервали. Его неуважительно не дослушали.
— Дядя, да ты же за подворотню десять лет отдашь!
— Вон!.. — приказал псих-президент и простер руку к двери, как пролетарский вождь на площади.
Она, с сожалением преодолев желание устроить в кабинете небольшой погром, а псих-президенту показать кусочек карате, осталась на месте. Лечил все-таки, подумала она. Да и какая проблема, у нее и держаться-то не за что. И вообще Лушка не понимает, чего у мужиков за дитячье пристрастие к тому, что вовсе не для них существует, — в младенчестве не докормились, что ли? Все равно теперь поздно. Не наполнишься. Бедняги, так и живут голодные, вдруг пожалела Лушка и посмотрела на псих-президента почти с сочувствием.
От неопределенной джокондовской улыбки псих-президент неосмотрительно моргнул и внезапно деловой походкой направился за свой стол, где взял первую попавшуюся историю болезни — может, и Лушкину, — и больше не поднимал глаз, будто Лушки не было и прошедшего не существовало.
А так и запишет, как повернул, поняла Лушка. Что я у него тут валялась и за штаны хватала. И неизвестно, что там еще наворочено. Пополам бы — и за окно!
Псих-президент с недоумением развернулся к окну.
Скажу — и выбросит, мстительно подумала Лушка. Но опять медлила, опять ничего такого не совершила. Да какая мне разница. Как все, так и я. Пусть пишет что хочет.
— Продует вас, Олег Олегович, — сказала Лушка. — Простудитесь.
И, повернувшись к главному больному спиной, неторопливо вышла.
Лист уколол палец. Лушка отдернула руку. Влажная тряпка зацепилась за зазубренный край и склонила ветвь к оплетенному веревкой ящику, который служил для пальмы отдельной планетой. Извини, встрепенулась Лушка. Я задумалась и забыла.
А вот бы она мне ответила: это ты извини, потому что я тебя не узнала.
Да, сказала бы я, от меня распространились сумерки, я чувствую их до сих пор. Я думала, что у нее он прощения просил, а у меня нет. Я думала — со мной можно хоть как. Хотя могла научить этой всякой культуре в пять минут — хоть через плечо, хоть через колено. Хочешь знать — непонятно, почему я не сделала этого… Ну вот, я вытерла тебе последний лист. Так тебе лучше?