Но человек без вопросов никак, и Лушка отделилась от необъятного, чтобы спросить:
— Что это? — Бабка была рядом и далеко, бабка ее не услышала, а Лушка, опять обнаружив себя отдельной и неполной, повторила: — Кто это?
— Зовущая Мать проходит через небо и землю, — окрестным голосом отозвалась на этот раз бабка.
— А мы? — не смогла отказаться от частности Лушка.
— Мы ответы на ее голос, — прогудела бабка вершиной сосны и вздохом льда, умирающего для рождения воды.
— Корни в земной темноте и комар над сугробом — ответ? — усомнилась Лушка.
— Каждый отвечает как может, — защитила комариную жизнь бабка.
— Но кто-то больше, а кто-то меньше? — нашла несправедливость Лушка.
— Нет, — возразила бабка, — полнота всегда равна полноте. Куст крапивы, когда расцветет в полную силу, и ты, когда совершишь положенное, — вы ее одинаковые дети.
— Получается, что совершают все? — удивилась Лушка.
— Несовершившие отстают, — сказала бабка. — Становятся препятствием на дороге Матери.
— И всё это зачем-то нужно? — Лушка ощущала связывающий всё смысл, но поверить в него было почти невозможно. — Почему же мне никак не поверить?..
— Нужно, не нужно… — пробормотала бабка. — Вывернутые вы. Живой такого вопроса не задаст, — качнулась бабка. — Мертвый вопрос.
— Тогда скажи, что такое смерть? — потребовала Лушка.
— Уменьшение, — сказала бабка.
— А если уменьшение боли? Это тоже смерть?
— Это смерть боли. Тогда через малую смерть воздвигается большая жизнь.
— Но может быть и наоборот? Через малую жизнь — большая смерть?
— Человек изобрел этот грех.
— И если зла соберется много?
— Мать уйдет, а мы останемся. Нерожденные и глухие.
— И только?
— Быть в жизни или быть в смерти. Только.
— А если в смерти, то навсегда?
— До следующего зова Матери через времена. Мать вернется и засеет поле.
— Не так страшно, как я думала, — сказала Лушка почти весело. Бабка отозвалась не сразу, заколыхалась прозрачным маревом, растеклась по мягкой прошлогодней листве.
— Сучок на засохшей осине понимает больше, — объявила она, смешиваясь с нарождающимся туманом.
— Объясни, — потребовала Лушка.
— Нечего тут объяснять, — рассердилась бабка. — Остаться хочешь — оставайся.
Была бабка — и нет.
Приткнувшись спиной к гранитному гребню, Лушка сидела на вершине одна. По склону поднимался туман, растворяя стволы сосен и берез, а вершины укладывая себе на плечи.
У меня нет вершины, и туман затопит меня, подумала Лушка. И голос заглохнет, и в белой мгле я не увижу даже себя, и так будет долго, очень долго, я устану ждать и всё равно буду ждать, и время будет кончаться за временем, но конца не произведет. И неразумная искра жизни, бывшая Лушкой и стянутая в кокон изобретенным ею злом, будет томиться на исходе дыхания, ничего не помня и ничего не имея.
— Баб! — беззвучно крикнула Лушка, взбираясь на уступ, чтобы не утонуть в тумане. — Баб, ведь я не маленькая и мне страшно… — Шелохнулось с другой стороны, и бабка села слева. Сквозь грудь топорщился куст крушины. — Всё так просто, — виновато вздохнула Лушка. — И от этого трудно.
— Пустое, — буркнула бабка. Утешила: — Позади всегда меньше, чем впереди.
— Раньше ты мне ничего такого не говорила, — упрекнула Лушка.
— Раньше и ты не задавала таких вопросов, — напомнила бабка.
— Они же почему-то задаются, — смутилась Лушка.
— Я учила тебя ходить по лесу и не терять направления, а ты среди дня перепутала верх и низ, — прозвучал суровый голос.
— Какой туман… — пробормотала Лушка. — Баб, ты где?
— Иди, — велела бабка откуда-то сверху. — Иди и учись снова.
— Но я никогда не ходила в таком тумане! — закричала Лушка. — Объясни, как делаешь ты?
— Ищу голос Матери и иду на него. Голос Матери… — Бабка зазвучала сразу со всех сторон.
Лушка вскочила, щупая руками неподвижную белую мглу.
— Баб… Баб!
Собственный голос ватно осел к ногам.
Лушка прислушалась. Направления не было.
Палата. Кровать. Прогибающаяся гамаком панцирная сетка, угрожающая провалиться так глубоко, что, того и гляди, окажешься в железном мешке, как в авоське. Походы в душ. Походы в столовую, походы на уколы. Уколов Лушка нахально избегает, честно смотря в глаза процедурной сестре. Вчера в сестре уловилось сомнение, она слишком долго рассматривала Лушку, и Лушка обмерла: укольчики-то страшненькие ей делают, а она все как огурчик.
— Ой, знаете, как мне помогает! — затараторила она. — У меня кошмары были, всё из туннеля не могла выбраться, а теперь ничего такого! И сплю. А то ужас что! Боялась глаза закрыть! А сейчас и просыпаться неохота. Спать бы, спать… — Она надеялась, что ничего в ее словах не противоречит медицинской логике. Ей должны были прописать какое-то успокоительное. Вряд ли наоборот. — Ой, — рассыпалась Лушка, — ой, миленькая, вы так легко эти укольчики делаете — шлеп, и готово! Все говорят, что у вас руки лечебные. Я после вас, как в отпуске, будто водичка теплая — плеск, плеск…
— Удивительно, что ты еще сама приходишь, — доверительно проговорила довольная медсестра. — Другие бы вообще ко всему интерес потеряли.
— Да я же спортсменка, — лепила Лушка. — Я же себя за уши в холодный душ три раза, — что, думаю, за дела, все спать охота да спать, сегодня вообще едва поднялась… Может, тогда я неправильно? Может, в душ не надо? А такого не может, чтобы я заснула и не проснулась? Как же тогда с уколами? Они же помогают, а вы перестанете?
— Ничего, сделаю в палате, — утешила сестра.
— Ой, что вы, я же не температурная, у вас и так по горло, дотащусь как-нибудь.
Сестра покачала головой, но промолчала.
— Ой, ладно, — сказала Лушка, — лишь бы кошмары не вернулись. — Черт, подумала она, у меня, стало быть, должен быть депрессняк. — Мне еще много этих уколов?
— Еще два, — ответила сестра.
— Ой, спасибочки… Следующего позвать, да?
Ну, два-то, может быть, как-нибудь вытерплю. Черт, как же мне теперь? Достоверно надо, а то еще что-нибудь пропишет… Может, Марья знает?
Но Марьи на месте не оказалось, и Лушка стала заглядывать во все палаты подряд, чтобы ее найти, кто-то сказал, что Марья у врача, но Лушка продолжала палаты обследовать, теперь уже с другой целью, не совсем ясной, но упрямой, и наконец натолкнулась взглядом на странную фигуру на серединной койке в пустом помещении, фигура отключенно пребывала на своей постельной территории, не двигаясь и смотря в никуда. Лушка приблизилась на цыпочках и позвала:
— Эй… — Ничего не дождавшись, сказала побольше: — Привет… Ну, ты как?
Взгляд в никуда не отреагировал, он до Лушки просто не дошел, и Лушка ощутила непреодолимое расстояние между собой и кроватью, в эту непреодолимость можно было упасть и лететь в ней, как в межзвездном пространстве, и там не достичь никакой планеты, потому что женщина в пустоте ничем не стремилась навстречу.
Кто-то вошел в палату. Лушка оглянулась. Объяснила:
— Я думала — с ней что-то случилось.
— Да ну, — махнула вошедшая, — теперь не скоро очухается.
— А что с ней?
— Из петли вынули.
— Да она не шевелится!
— Это здесь накачали.
— А потом, ну, после накачки, это проходит?
— Проходит, конечно. Только, по-моему, всё равно остается.
Сволочи, подумала Лушка. Сволочи.
Она вернулась в свою палату и скорчилась под одеялом.
Сидеть было трудно, панцирная сетка смещалась даже от дыхания, равновесие терялось, ее разоблачат через минуту, и Лушка устроилась лежа, харей в потолок, но утром дежурная сестра, после вопросов, на которые Лушка не отреагировала, сдернула с нее одеяло и велела сесть. По ее тону Лушка поняла, что сестра не сомневается в исполнении, значит — можно послушаться. Лушка, не меняя своего безадресного взгляда, скованно села, установила в памяти вчерашнюю неподвижную фигуру больной, приспособила себя к внешней глухоте и неожиданно легко отключилась от окружающего. Ощутился внутренний шум, производимый током крови по сосудам, он звучал, как шум многих потоков, вышедших из берегов и заполнявших серый воздух палаты. Лушкино существо продлилось дальше, до самых стен, и за стены тоже, можно было расширяться до размеров города или всей земли, это казалось совсем нетрудным, как если бы один водоем соединился с другим, вода была близко и была далеко, шумело везде родственно, а досадные неживые звуки извне были не больше заноз, они не находили продолжения в повсеместной наполненности, и Лушка с удивлением поняла: смысл всего находится не снаружи, смысл пребывает в потоке, это стало как открытие, хотелось подумать об этом побольше, но Лушка не успела, потому что простерлась еще дальше. Границы утонули, как камни, пришло состояние некончающейся продленности и невозможности одиночества. Это не было ни полетом, ни покоем, но вмещало в себя любые расстояния и содержало любые ответы. Но это присутствие всего во всем, странная полнота, не ведающая пустоты, это несуществующее время, для которого нет разницы между мигом и вечностью, вся эта первоначальная глубина не могли сложиться даже в детский вопрос.
Совсем ничего… Потом она вспомнит отрывисто-встревоженные реплики псих-президента, белохалатную суету около ее кровати и удушающий запах лекарств. Теперь, вместо того чтобы распространиться дальше, за новые горизонты, она словно пятилась, отдираясь от породнившихся с нею пространств, ужималась до отягощающих границ, границы обнаружили свои преимущества, в них проявилась мысль, мысль была о том, что Лушка ушла вдаль без оглядки и потому не запомнила дороги назад, а нужно оставлять в себе сигнальный маяк, который направит ее лодку к обратному берегу. Да, подумала Лушка, берег, маленький берег лилипутов, прекрасный берег разных разностей, солнечный берег мер и весов — не исходная точка, а цель, последнее усилие безликого Бога, который ищет свое отражение в водах жизни. Лодка уткнулась в причал кровати невесомо и тихо, не потревожив простертого под одеялом тела. Представилась возможность подробно рассмотреть себя со стороны, если, конечно, считать собою то, что сжалось под одеялом.