Ладно, сказала Лушка, просторы потом, сейчас мне нужен зам.
Зам вошел стремительно, будто сдавал стометровку, и сказал без предварительных нюансов:
— Гришина, вам не повезло. — Лушка смотрела вопросительно. Лучше не мешать. Пусть сам скажет всё, что может. — Ладно, — проговорил зам, — я скажу. Я хотел вас выписывать — на мой взгляд, вы не представляете клинического интереса. Я не раз говорил об этом Олегу Олеговичу, но… Так вот, теперь тоже — но. Я понимаю, вы уникальное явление, и это вынуждает меня… Я хотел вас уберечь. И сейчас хочу. Короче говоря — я оставляю вас здесь на неопределенное время.
Лушка всё так же продолжала смотреть. Зам вздрогнул. Как лошадь — спиной.
— Видите ли, Гришина… В общем, у следователя на вас свидетельские показания. Десять человек видели, как вы душили Марию Ивановну.
— Я?.. — вырвалось у Лушки. Зам покивал с сочувствием:
— И другие десять клянутся, что Гришина, светясь в темноте как покойник, неправильно крестилась не той рукой. И не от плеча к плечу, а от колена к колену. И гипнотизировала несчастную постреволюционерку, скаля зубы и требуя: крови! крови!
Лушка пробормотала:
— Здесь не то заведение, которое должно их лечить.
— Очень интересно, Гришина. Куда же прикажите их определить?
— Да высадить всех на фиг из вашего трамвая! Пусть чапают пешком!
— А пешком — это как? — заинтересовался зам.
— А чтобы сами добывали себе перловую кашу с хеком. Им делать нечего! Они у вас сплетни сочиняют, как стихи!
— Вы так полагаете, Гришина? — задумался зам. — Может быть, может быть… Но речь-то не об этом. Речь, извините, о вас. С их подачи и приговорить могут.
— Да пусть! — легкомысленно отмахнулась Лушка. На лице зама проступило скорбное терпение.
— Понимаете, Гришина… Я здесь не первый год. Понимаете, здесь ложь — не ложь и правда — не правда. Там, за этими стенами, этого не понять. Да, эти свидетели лгут. Да, они ничего не видели. Но здесь утверждение факта не есть доказательство, а отсутствие факта не есть оправдание. Они не видели, но могли почувствовать. И могли вообразить, что чувствуют. А я приходил к вам — чтобы увидеть… Я отдаю себе отчет, что могу ошибиться. Но я предпочел сделать выбор в пользу не-вины. И я… Я не дал согласия на встречу следователя с вами — поскольку это повредило бы вашему состоянию. И я… Я оставляю вас здесь до полного выздоровления.
Он стоял у двери, как подсудимый, и ждал приговора. Он считал себя виновным и не очень надеялся на прощение.
Лушка ошеломленно молчала. Горло свело протестующей судорогой, и слова канули в неродившееся состояние. Изнасилованное горло соглашалось лишь на бессмысленный крик.
Зам прервал молчание дополнительным аргументом:
— В такой ситуации вам лучше не демонстрировать своих умений. Вас могут загнать в угол. Ваша сила станет вашей слабостью.
— Я не… — попробовала выразить себя Лушка. И не смогла.
— Не надо ничего говорить, — поспешно сказал зам, испугавшись, что начнутся самолюбивые возражения. — Я всё равно сделаю так, как сказал.
— Это ваши проблемы… — через силу пробормотала Лушка.
— Я извиняюсь! — решил возмутиться зам. — Они и ваши тоже!
— Да не хочу я об этом! — отвернулась Лушка.
— Ну, так я хочу, — мужественно сказал зам. И вдруг попросил, не очень надеясь на исполнение: — Вы хоть не мешайте мне…
— Я понимаю, — устало сказала Лушка. — Вы хотите, чтобы я сделала вам легче.
Зам поморгал, сообразил, что его оскорбляют, и выпалил:
— Вы просто вздорная кусачая дворняжка!
— Я так и думала, что вы когда-нибудь заговорите нормальным языком, — одобрила Лушка.
— Ну, сколько вам объяснять, Гришина? Следователя очень заинтересовала версия гипноза. Если мы позволим утвердиться этой версии хотя бы минимально, ваша жизнь будет испорчена. Это интересы другого ведомства.
Наконец-то Гришина посмотрела внимательно. Может, вспомнила хотя бы кое-какие фильмы.
— Я не хочу, чтобы вас из одной клиники перевели в другую, — сказал зам.
Лушка внимательно посмотрела в его лицо. Честный был человек, затюканный, непроявившийся, но вдруг вспомнивший, что можно не сдаваться.
— Вы всё еще запускаете змеев, — сказала человеку та Лушка, которая была матерью. Лицо зама осветилось забытой улыбкой.
— Завтра куплю свежий сок, — проговорил он освобожденно. — И мы вместе пойдем к Олегу Олеговичу.
Лушка кивнула.
Но, похоже, она кивнула только для того, чтобы остаться одной и без чужих понуждений осознать происходящее. Она не сомневалась, что зам хотел для нее блага, и, наверно, понимаемое им благо совпадало с мнением о благе всех других людей, или почти всех, и Лушка могла с таким мнением согласиться. Но имела право и не соглашаться. Возникшая проблема подлежит ее личному разбирательству. Лушка не согласна принимать на веру даже самое лучшее чужое решение, потому что чужого к этому решению толкает его собственный опыт, а у Лушки, может быть, опыт совсем другой, и из Лушкиного опыта вполне может вытекать нечто совсем противоположное общему пониманию. Общее понимание заключено в том, что со следователем лучше не иметь дела, а суда нужно бояться, как пожара, потому что засудят. Ну а если в человеке горит именно потребность суда и потребность приговора, если Лушка уже устала быть прокурором самой себе и с облегчением приняла бы безличное пристрастное обвинение — приняла бы его как освобождение от мучительной обязанности бесконечно себя судить и бесконечно самое себя наказывать. Ей легче отстрадать принародно и во всеуслышание, чем бесконечно томиться в бездеятельном повинном параличе. А то, что ее сейчас обвинят не в том убийстве, так это не главное, это, может быть, милость судьбы, позаботившейся о Лушкиной совести, потому что никакому людскому суду Лушка не сможет доказать своего собственного преступления.
И, ощутив в себе готовность выдержать любые неизбежные несправедливости, она легко поднялась с койки.
Следователю на время между завтраком и обедом отводился столовский закуток. Лушка толкнула дверь. Закуток был заперт. Из-за двери неразборчиво доносилась безудержная частота женского голоса. Возможно, кто-то одиннадцатый описывал свои видения. Не желая вникать в запертые от всех секреты, Лушка села около двери на пол и прислонилась спиной к стене.
Спина, ощутив холодную твердость крашеной преграды, предложила Лушке вспомнить спортзал, но Лушка, с огорчением подумав, что спортзала уже нет, отправилась по слякотной улице к Мастеру домой, чтобы сказать ему, что теперь они не увидятся никогда и что раньше она была дура, а Мастер всё понимал и терпел. Лушка пренебрегла лифтом и стала подниматься по нежилой лестнице на какой-то невозможный этаж, лестница была покрыта еще строительной пылью, в углах закамуфлировался кошачий кал, Лушка поднималась всё выше, а лестница не кончалась. За стеклянными дверьми, запутанно выводящими к спотыкающемуся лифту, летали сварливые вороны, потом вороны остались внизу, и, наверно, скоро появятся облака, а лифт откажется задаром поднимать людей на такую высоту, и без него станет совсем тихо и гулко, и где же тогда живет Мастер, может, Лушке нужно поискать ниже, но впереди послышались чьи-то шаги, значит, лестница не собирается заканчиваться. Как же так, подумала Лушка, ведь это была обыкновенная городская свечка в четырнадцать этажей, наверно, тот, кто впереди, сам достраивает эту лестницу наверх, и как же он это делает, и как я скажу ему, что мы никогда не увидимся, раз мы в одном доме и я его вот-вот догоню, а зачем мне так спешить, чтобы сказать эту глупость, он опять посмотрит на меня с сожалением, лучше я сверну к лифту, пусть он меня отвезет вниз, где можно найти другие слова.
Лушка, недовольная несостоявшейся встречей, вздохнула и услышала невидимые приближающиеся шаги.
Из столовой, осторожно прикрывая за собой дверь, вышла Надея. Лушка вдруг подумала, что из-за себя забыла о ее существовании.
Надея остановилась перед сидящей на полу Лушкой и возмущенно сказала:
— Она сумасшедшая!
— Кто? — механически спросила Лушка, не ощутив интереса к еще одной сумасшедшей в сумасшедшем доме, но медленно удивляясь тому, что Надея вышла из помещения, где находится следователь, и невольно заканчивая свое удивление мыслью, что и Надея может оказаться одной из десяти или одиннадцатой — что еще хуже, потому что произошло бы после их недавнего доверительного разговора. И Лушка с замешательством попросила кого-то: не надо, не надо, чтобы эта золотоволосая была из той десятки, и одиннадцатой не надо, ну, пожалуйста, не надо…
И чтобы как-то определиться в отношении к человеку, Лушка спросила:
— О ком ты?
— Да эта следовательша! — шепотом воскликнула Надея. — Баба же! Ты понимаешь? Баба!
— Ну и что? — сказала Лушка, а в голову било: следователь — баба, следователь — баба…
— Как что?! — вознегодовала Надея. — Женщина преступников ловит! Своих бы воспитывала… Их сначала не воспитали, а потом они преступники. И у мужиков дело отнимает… Женщина не обвинять должна, а спасать! Беречь всякое добро в мужике, чтобы мужик не забывал, за что кому морду бьет… А эта среди психов убийц ловит. Говорю тебе — сумасшедшая! И лечиться не хочет!
— А ты умеешь — просить? — спросила неизвестно о чем Лушка. — Попросишь, а оно и приходит, как просил…
— Ага, — легко поняла Надея. — У меня теперь одна просьба, теперь может исполниться… А ты чего здесь? Ты меня ждала?
— Я? — растерялась Лушка. — Ну да, я… Ну конечно.
— Так пошли, чего тут? Расскажешь мне что-нибудь. Расскажешь, правда?
— О чем? — медлила оторваться от стены Лушка.
— Как надо, — сказала Надея, — чтобы его потом не ловили.
Лушка, правдоподобно пряча лицо, поднялась на ноги.
— Так ведь я… — Ну, не пугать же этого несчастного счастливого человека! Твое — это твое, вот и молчи о нем… И Лушка промолчала, сказав: — Я не очень знаю.