— Сестрички… — освобожденно развернулся кто-то. — Блин буду — миллионером стану… Озолочу!
— А я своей лахудре прикажу сюда работать, какого хрена на скамейке стул протирает!
— А подумать если, — профилософствовал кто-то, — так оттого всё, что без мысли и жалости.
— А кто тебе виноват? Сам ты и виноват.
— Ага, человек всегда сам виноват!
— Во-во. Придуряйся больше — сам! У меня какой-то сам гниль на строительные леса пустил, вот я с четвертого этажа и шарахнулся. Сам, ясное дело.
— Ладно, мужики, ладно, наше всегда с нами, а тут у нас майский, можно сказать, подарок. Девочки миленькие, век бы вас не отпускать, но в соседней палате тоже ребяты маются, а?
Если бы существовали огромные кошки, пожелавшие добровольно излечиться от чего-нибудь в Лушкином отделении, и если бы они точили свои огромные когти, то ли мурлыкая, то ли сквалыжно выговаривая своим нерадивым хозяевам, переставшим выполнять обязанности домашних швейцаров, то, может быть, это и походило бы на звуки, которые скатывались по лестницам с четвертого этажа. А поскольку всё непривычное означало здесь если не сигнал бедствия, то какое-нибудь ЧП, то Лушка, в два прыжка осиливая лестничные пролеты, взметнулась наверх и удивленно застыла перед родной дверью без ручек, распахнутой настежь без всякой субординации.
Лушка немного ошиблась. Кошки не просились в заведение. Кошек пытались вытолкнуть, а они не соглашались.
Два дюжих белых халата напрягали каменные мышцы, чтобы вытолкнуть из дверей Лушкиных одинаковых соседок, но делали это почти нежно, засунув руки в карманы, нажимая на бабенок один грудью, другой боком, а бабенки скребли когтями, растопыриваясь поперек, и чем могли цеплялись за косяки и порог и сдержанно пыхтели, расширяя себя еще и дыханием. Вышибить их было раз плюнуть, но это отчего-то там не входило в планы выскочившей из колеи медицины, было приказано без синяка и царапины и даже почти с уважением, и это был такой перерасход, что с парней уже катился пот, а бабенки не истощались, а будто обрастали крючьями и уже исхитрились по разу кое-что в парнях достать, и парни многообещающе вытащили из карманов руки, но замерли, отметив наличие свидетелей, ибо на лестнице, тяжело дыша, материализовалась еще и дама.
— От Олега Олеговича, срочно! — сказала Лушка, устремляясь к пробке. Дама подтвердила срочность тяжелым дыханием. Парни раздвинулись. Олега Олеговича они уважали. Одинаковые соседки змеино скользнули обратно на заветную территорию.
— Выписали? — спросила их Лушка.
Одинаковые кивнули, приготовились одинаково заплакать. Лушка свернула в начальственный аппендикс.
Во врачебном закутке зама не нашлось, но присутствие его ощущалось близко, и Лушка вошла в физкабинет. Зам отъединенно стоял у окна, тоже забранного железной арматурой, и курил, стараясь направлять ядовитое в открытую форточку, но сигаретный дым самостоятельно ложился на подоконник и оттуда по батарее стекал к полу. Две процедурные сестры исподтишка косились на дым, им тоже хотелось никотина, но в присутствии главного на сегодняшний день начальства они не решались и вообще старались быть незаметнее, прилежно оформляя бюрократическую писанину, которая уже кончалась и грозила опасным перед Сергеем Константиновичем бездельем, пугая теоретической возможностью сокращения или, хуже того, внезапным увеличением ежедневных обязанностей. Лушка явилась очень вовремя, потому что с нею наверняка вспоминалась и какая-нибудь проблема, Гришина без проблем не существует и у зама отчего-то в фаворе, хотя без всего такого, это сразу видно, а в психушке она, говорят, за ритуальное убийство, от нее бы тоже подальше, но если не шевелиться, то, может, не заметит и не успеет присосаться, вампирка, вон как сверлит и. о. проволочным взглядом, у того курево пошло искрами, как бенгальский огонь в новогоднюю ночь, ну и спалила бы к чертям это заведение, тогда они из процедурного поневоле отважились бы в какое-нибудь частное заведение, где оклад можно представлять лишь крепко зажмурившись.
Зам добенгалился до фильтра, задохнулся, закашлялся, махнул то ли отстраняюще, то ли приглашающе рукой, Лушка, как тут и была, хлопнула ладонью меж начальственных лопаток. Не уловив возвращения надсады, зам выждал с открытым ртом и со слезами на глазах, независимо выпрямился и без всякого спасиба быстро пошел к двери.
Процедурные опасливо стрельнули в ведьму заплечными взглядами.
— Гришина, погадай, а? — вдруг отверзлась одна.
Лушка, не оглядываясь на вопрос, уверенно направилась вслед за Сергеем Константиновичем.
Зам нахохлился за своим канцелярским столом с одной тумбой, стол был облуплен по ребрам, а в середине, перед прибитым к полу стулом для пациентов, вытерт взволнованными коленями.
— Сам знаю, — вдруг самостоятельно объяснился зам.
— Ну, так отмените, — сказала Лушка.
Зам облегченно, словно теперь за всё отвечает не он, снял трубку.
— Наталья, скажи санитарам, что они свободны.
Трубка осторожно улеглась на рычаг, но ей было ясно, что ненадолго.
— Вы уже многих выперли? — стоя посередине бывшего туалета столбом позора, спросила Лушка.
— Да всего-то шестерых… — отмахнулся зам и взвился: — Да если бы выпер! Так и сидят около раздевалки. А вначале, черт бы всех побрал, в сугроб легли, кадыками в небо… Мне телефон оборвали, я же теперь анекдот!
— Есть, наверное, хотят, — вздохнула Лушка.
— Да чтоб они все!.. — Зам схватился за телефон. — Наталья, вернуть всех дур, которые остались! Да, да, всех и которые! Я что — неясно выразился?..
Трубка стремительно брякнулась в гнездо и нервно прижалась к рычагам. Зам с подозрением на нее покосился.
— И перестаньте меня сверлить, Гришина, — ровно проговорил зам. — Я же не допрашиваю, где вы находились полдня… Черт побери, если вы на лечении — сидите в палате, если вы здесь уже работаете, то поставьте меня об этом хотя бы в известность!
— Мы в травматологии были, — мирно доложила Лушка.
— Мы?!
— Сергей Константинович, они же ангелы…
— Гришина!!
— Да вы бы посмотрели, как она утки выносила, как каждого успокоила, и слова у нее самые те — изначальные…
В глазах зама что-то мелькнуло. Какая-то разумная мысль. Он решительно вернулся за стол и распорядился как человек, давно знающий, что, когда и где и даже как:
— Можете идти, Гришина.
И Гришина не возразила.
Лушке приснилась Марья, то есть Лушка подумала, что это Марья, но это оказалась Елеонора. Ее крашеные соломенные волосы были длиннее, чем Лушка помнила, а потом даже заструились по земле, земля была скошенным пшеничным полем, из нее торчала колкая стерня, ранившая Лушкины голые ступни, ступни сочились прозрачной жизненной влагой, и Лушка поняла, что крови не содержит, а полна обычной водой, которая вытекает из нее в сухие земные трещины, но трещины не насыщает, потому что их много, а воды Лушка производит мало, и от этого по земле растут обесцвеченные Елеонорины волосы, а Лушка хочет, чтобы росли Марьины, тогда Елеоноре станет нечем держаться, и Марья вернется и останется навсегда. По колкому Лушка движется медленно, Елеонора, которую ей нужно догнать, вот-вот скроется, и станет поздно. Лушка в отчаянии хватает ножницы, и начинает выстригать дорожку, и сразу догоняет, и видит, что сухие волосы растут из сухой земли. Лушка торопливо состригает их, они жестяно скрежещут в ножницах, Лушка путается в сухих зарослях, как в камышах, сухое перекрыло небо и воздух, и Лушка понимает, что придется умереть.
Смерть была неожиданно легкой, Лушка просочилась в небольшую земную трещину, а Елеонора стала победно хохотать Марьиным басом и наступила на трещину ногой в больничном тапочке, чтобы перекрыть Лушке любое солнце, но Лушка вместо темноты увидела, что на тапочках что-то написано, только наоборот, как в зеркале, и оттого никак не читается. Лушка стала листать тапочки, как тетради, перевернутые буквы набрякли и пролились на Лушку верхним дождем. Трещина намокла и сомкнула пересохшие губы. В наставшей длинной тишине под Лушкой шевельнулись корни.
Проснулась она с чувством вины — даже во сне не смогла помочь Марье. А может, оттого и во сне не помогла, что не могла наяву. Наверно, Марья хочет что-то сказать, но Лушка смотрит перевернуто и не понимает, а Марья всё надеется и даже поливает, а Лушка ничем себя не оправдывает, а только лопает дармовую пшенку.
Лушка почувствовала, что больше не заснет, и села в кровати.
Странный какой-то сон. Из головы не выходит. Ждет.
Лушка огляделась. В лунном свете утонувшего внизу фонаря нервно вздрагивали одинаковые соседки, наверно, всё еще сопротивляясь жвачным санитарам, и боялись здоровья больше, чем болезни. Серели стены, кран над раковиной сочился тонкой нитью, на небе палаты распростерлась скошенная тень оконной решетки. Лушка подумала, что, прежде чем улечься на потолок, тень разрезала палату на усеченные пирамиды и постоянно здесь проживающие проходили сквозь них, не замечая. Эти гробницы возникают по ночам, если не разбит фонарь на какой-то улочке или аллее. Недавно лампочку ввинтили снова, и тени опять работают. Если фонарь останется и на следующую ночь, то она опять не заснет, никогда не заснет, ни послезавтра, ни через неделю. Можно попроситься на другую сторону, но это не поможет, потому что дело не в этих окнах и не в этих решетках. Дело в этом сне.
Дело в том, что Лушкино время в лечебнице подошло к концу. Вот так, вдруг, раньше, чем Лушка ожидала. Все для нее здесь исчерпалось, сон об этом и был. Сон был о том, что ей пора из одного сумасшедшего дома в другой, в тот, где больных больше, а болезни разнообразнее и нет амортизирующих посредников со шприцем наготове, там каждый каждому и врач, и больной, и не найдется одинакового лекарства даже для двоих.
Ладно, согласилась Лушка, но я хотела бы знать, почему сегодня. Почему я не заметила, когда состоялся выпускной бал моего приготовительного класса и что этим балом было? Может, недавняя экскурсия в травматологию? Или что-то такое, что случилось еще раньше? Наверняка ей подсунули экзаменационный билет, хотя и не позаботились о приемной комиссии. А впрочем, комиссия, конечно, был