Одинаковые соседки, опережая друг друга, что-то спешно сообщали батюшке, и батюшка приостановился, их слушал и вдруг, отстранив их отчей дланью, слегка кашлянув хорошим голосом, запел «Со святыми упокой…».
Лушкино сердце скатилось в бездну, заслоны снялись, из глаз хлынули слезы.
Процессия двинулась дальше, а Лушка осталась. Она не решилась сразу сесть на свою кровать, будто та была занята кем-то другим, осторожно пристроилась на соседней и стала слушать тишину. Тишина колыбельно обволакивала и молчанием была похожа на Лушкину мать, которой хотелось сказать, но слово не получалось.
И Лушка начала говорить сама.
— Вот, Маш, все вспомнили о тебе и поплакали для тебя. Может, тебе это нужно, потому что любому нужно, чтобы его помнили, без этого забудешь, что живешь. Не отчаивайся там, Маш, я в церковь схожу и попрошу, чтобы другие помолились. Этот поп убедил меня в чем-то, он сделал нужное и хорошо. Память не может помешать, ведь я помню не для себя. Ты там тоже без Точки не живи, без Точки везде ни к чему. Не тоскуй, Маш, а то я почему-то подозреваю, что главное-то у тебя не там, а тут, на земле, происходит. Перекресток тут, и все узлы, и всякие мытарства, а работа — не от и до, а всегда и всем, что есть. Только вот — куда работать, в какую, Господи Боже мой, сторону, — вот это вывернуться надо, чтобы определить. И уверенности никакой, что определил то, что надо… Я приспособилась, вычисляю, что — не надо. Очень упрощает, Маш. Только понимаю, что временно. То, что не надо, у каждого свое, а надо общее. Не потому общее, что всем принадлежит, а потому, что тут тоже точка, не самая изначальная, как у тебя, но тоже такая, из которой должно много получиться. Я тут книги читаю, вот бы их — тебе! То есть когда ты здесь была, понятно. Так что я теперь не такая дура, как вначале, я бы теперь больше понимала в том, что ты говоришь. Раз книги — значит, пытается кто-то. Иногда на какой-нибудь странице даже жаром обдает — попал, прикоснулся, и в голове вспышка, и всё — другое, без времени, без расстояния, похоже на полет, только другой, когда я остаюсь в середине, а лечу краями, но — быстрее, чем лечу, на взрыв похоже, на такой мирный солнечный взрыв во все стороны… Только такого в книжках мало, а больше скуловорот. Маш! А я вот думаю — зачем эти прострелы, ну, чего мы с тобой в точки уперлись? То есть я так сама не думаю, а вот выйду из больницы — и как сказать? Это не для меня ответа нет, для меня такого вопроса не существует давно, но я же должна сказать тому, кто спросит, а я не знаю — как… Ну, почему человек песню поет или цветы сажает? И тут то же самое. Горит внутри и как есть просит, будто у него там голод и разруха послевоенная, как бабка рассказывала. Не найдешь пищи — от тоски повесишься. И еще с этим связано: это только мне нужно или всем? Или я тоже алкоголик — вечером пью, утром опохмеляюсь? Но это я так. Сама знаешь, что я так и не думала никогда. Хоть Бог и создал всё Словом, но ведь не в слове дело, а в том, что получилось, а то чего бы Ему себя беспокоить… Да, Маш, тут что-то. Ну да, чтобы правильным было дело, нужно правильное слово, а слово может быть правильным, если поймешь то, что вовне. А потом через всю эту цепь доберешься до себя… Ладно, Маш. У тебя, наверно, сейчас быстро всё, и все здешнее тебе теперь с ходу понятно, а я сама себя за уши тяну. Прости, Маш. За всё прости.
Перед ней стоял священник.
Она вскочила. Она не слышала, как он вошел.
— Стульев нет, — пробормотала Лушка. — Если вам удобно, можно на эту кровать, на ней никого…
Священник сел. Лушка благодарно отметила, что рука для поцелуя не протянулась. Хотя Лушка выполнила бы то, что принято.
— Садись и ты, — пригласил священник, осторожно присаживаясь на край кровати. — Может быть, нам нужно поговорить?
— Может быть, — без особой уверенности отозвалась Лушка. И, преодолев неприятную ей робость, взглянула прямо.
А он смотрел в окно, через решетку. Там уже оседал вечер.
Он был средних лет, среднего роста, ряса оттягивала круглые плечи, ниже груди, пошевеливаясь от дыхания, жил самостоятельной жизнью тусклый древний крест. Может быть, серебряный.
— Уже так поздно, вы, наверно, устали, — проговорила Лушка. — Может быть, я приготовлю чай? У меня тут плитка стоит… То есть не совсем чай, а кипяток в кружке?
— Спасибо, дочка. Я отобедал с вами. Но приготовь. Кипяток — это хорошо.
Лушка вытащила плитку, водрузила на тумбочку, включила, поставила кружку с водой.
— Тебе имя Лукерья? — произнес священник. Лушка кивнула.
Знает. Наговорили.
— Говоришь, родные крестили тебя?
— Бабушка… В деревне.
Священник поднял правую руку и сдержанно перекрестил. Лушка, не зная, как отвечать, пробормотала спасибо.
— Может, ты хотела бы о чем-нибудь меня спросить?
Лушка медленно покачала головой. Потом подтвердила голосом:
— Нет…
— Почему?
— Вопросы или есть, или их нет.
— Не доверяешь мне?
— У меня никаких оснований, чтобы доверять, — покачала она головой.
— И никаких оснований, чтобы не доверять, — продолжил священник. — Понимаю. Это в пределах разумного. Но я вознес бы хвалу к Господу, если бы смог принести твоей душе облегчение.
— Моя душа не хочет облегчения, — сказала Лушка.
— Разве ты можешь знать, чего хочет твоя душа? — мягко спросил священник.
— Могу, — ответила Лушка.
Священник моргнул. Мигание вышло неурочное. Лушка деликатно отвернулась, составила забулькавшую кружку.
— Горячая… — посетовала она.
— Спаси Бог. Горячее — хорошо.
— Простите, я не знаю, как нужно к вам обращаться. Без этого неудобно.
— Отец Николай, — с готовностью отозвался священник. — Или батюшка. А если то и другое с непривычки никак, то можно Николай Савельевич.
— Спасибо, Николай Савельевич.
— Соседки твои мне тут наврали про тебя.
— А вы бы объяснили, что врать нехорошо.
Отец Николай засмеялся. Потрогал белыми пальцами бочок кружки. Бочок был сильно горяч. Отец Николай неторопливо сложил руки на коленях. Он не собирался уходить.
Лушка вздохнула. И решила терпеть столько, сколько ему потребуется.
Священник внимательно на нее смотрел. Лушка ему не препятствовала, но ответно вникать в него не хотела — недавний тазик с водопроводной водой не располагал к разговору.
— Веришь ли ты в существование Бога Всевышнего, дочка? — спросил отец Николай, не спуская с нее испытующего взгляда.
— Верю, — добросовестно отчиталась Лушка. — Каждый человек верит, когда не лжет.
Ответ был явно приятен отцу Николаю, и он продвинулся дальше:
— А в Господа нашего Иисуса Христа, распятого за нас и для нас воскресшего?
— И в Христа верю, — вполне добровольно сказала Лушка.
— А что он из мертвых воскрес — не смущаешься?
— Нисколько.
— Я слыхал, что ты и Евангелие читала? — Лушка кивнула. — Значит, и апостолам святым веришь?
— Нет, — отказалась от апостолов Лушка.
Отец Николай опять мигнул лишний раз.
— Почему? — изумился он наивно. Такая хорошая была ученица, так правильно отвечала, и вдруг… — Почему?
— Люди писали, — сказала Лушка.
— Но им Святой Дух помогал!
— Наверно, помогал. Только они всё равно были люди. В детстве мы часто играли в испорченный телефон.
— Господи тебя прости, какой испорченный телефон? — опешил священник.
— Лучше бы Христос сам написал, — объяснила Лушка.
— То промысел Божий, — степенно возразил священник. — Всевышний знал, как для нас лучше.
— Это уже утешение, — неловко возразила Лушка. Она чувствовала себя виноватой, что не соглашается и вынуждает пожилого человека себя слушать.
— Весь Бог для нас утешение, — кротко оповестил отец Николай.
Лушка упрямо качнула рыжей гривой:
— Слова это, Николай Савельевич. Бабы так кружево плетут — у кого замысловатей.
— Слово это Бог! — воскликнул Николай Савельевич. — Ибо сказано: вначале было Слово…
— Но ведь не ваше, а Божье? — Лушка даже попыталась улыбнуться, показывая, что совсем не собирается спорить, а только честно говорит то, что думает. — Разве может человек полностью понять произносимое Богом?
— Бог приспосабливается к нашему неразумению и возлагает на нас посильное.
— Да, мне так и показалось, — кивнула Лушка. — Когда я это читала, то впечатление, что Бог говорит с детьми или дикарями…
— Мы и есть дети Божии…
— Пора бы младенцу и подрасти. — Лушка твердо взглянула в глаза Николая Савельевича. — Нельзя же тысячи лет на иждивении.
— Прости тебя Христос, дитя мое, неожиданно из твоих уст такое…
— Простите, батюшка, я совсем не собиралась вам противоречить. Я поблагодарить вас хотела, что вы молитву над Марьей исполнили. Совершили. Никто ее не жалел, так хоть теперь.
— В Евангелии главное и есть — любовь к ближнему. — Отцу Николаю очень хотелось, чтобы Лушка правильно затвердила урок.
— Да, — согласилась Лушка. — Только это началось не сверху.
— Не понял тебя, — смиренно повинился отец Николай. — Не сверху — как понимать?
— Люди сами до этого опытом добрались, поняли, что легче жить, если любишь, что меньше зла, если прощаешь. Там же на каждой странице — о книжниках и фарисеях… Они уже в то время старой буквой жизнь нарисовали, они уже тогда поперек человеческой дороги лежали. Поэтому Христос и пришел изнутри, из человека, он ворота распахнул из старого.
— Опасны твои слова, — взялся обеими руками за крест отец Николай. — К заблуждению ведут.
— Кто-то и с Христом не соглашался, — ляпнула Лушка и спохватилась: не так поймет…
— Да ты богохульствуешь! — гневно выпрямился отец Николай и перекрестил себе плечи и живот.
Лушка удрученно качнула головой.
— Нет, — сказала она, — я Бога уважаю. И желания проклинать мир, который он создал, а может — всё еще создает, во мне нет. И человека я больше клясть не стану. В человеке промысел Божий, только понять это надо не оттого, что так велят, а что я так внутри себя чувствую и потому, что вся природа к этому ведет… Или пришла.