Светило малое для освещенья ночи — страница 78 из 110

— Кто пришел? — насупился отец Николай.

— Кто? Ну, я о природе… А может, о мироздании.

Отец Николай смотрел на Лушку, смотрел и вдруг сказал:

— Помолюсь я…

Он обнял белыми пальцами тяжкий крест, закрыл глаза, вздохнул:

— Отче мой…

И удалился в себя, чтобы поговорить с Богом наедине.

Лушка опустила глаза, не желая мешать сосредоточенности ищущего ответ человека, постаралась ни о чем не думать, чтобы случайно не вмешаться, она вышла за решетку, за окно, в белый последний снег, куда-то за окраину города, в чистенький пока лесок, где красногрудый снегирь сонно склюнул с ветки рыжую ягоду рябины.

Она пристроилась рядом со снегирем и тоже клюнула. Рябина была оттаявшей и сладкой.

— …ибо сказано: каждый верующий в Меня спасется… — услышала она голос священника. — Не станем в минуту решать то, о чем церкви молятся веками. Не за этим я к тебе пришел. Ответь мне без утайки, чадо: правда ли, что тебе дарована сила, превосходящая обычное разумение?

— Не так, — не согласилась Лушка. — Такая сила в каждом — более, менее, как и прочее. Передача по радио была: один мужик горшки лепит — обычные, из глины, а они у него звенят, как хрустальные. И будут звенеть только у него, а не у всех. Рублев иконы писал… Почему не все так писали? Я не про то, чтобы как он, а чтобы для нас осталось…

— Господь не сподобил… — пробормотал священник, хмурясь по поводу икон и понимая тем не менее, о чем говорит сия заблудшая овца. Чего ж топтать ее, если тянется к свету живой росток, еще ни плодов на нем, ни цветения, и стебель младенчески жалок. Не грех ли живому прежде времени мешать? Потом рассудим.

И вникал в слова нецерковные:

— Никто к себе не прислушивается, и получается, что глохнет. А мог бы хоть себя вылечить, если не соседа. Ведь так и должно быть: я тебя вылечить могу, а ты мне хрустальный горшок можешь. Я горшок после молока вымою и постучу для радости — звенит! Это такой звон — как солнце в окно. Если бы все себя настоящих увидели — вот бы музыка была… Пусть звенят, что в этом против Бога?

— Ну, хорошо, дочка. Ты оправдываешься, а я тебя еще не обвинял. Я теперь знаю, что не обвинять пришел, в молитве своей это прозрел. Только если правда хоть десятая доля из того, что мне рассказали, то это не хрустальный горшок. И не знаю, солнце ли в окне. И спрашиваю: сознаешь ли ты ответственность за сей дар Божий?

— Не ожидала, что вы назовете это даром Божьим…

Священник смутился.

— Иов был искушаем Господом Богом… — уклончиво отъединился он.

Но Лушка поняла.

— Зачем меня искушать? — спокойно возразила она. — С меня святых книг не будут писать. Так кому надобно?

— Противник Божий силен и свои планы для смущения человеков имеет.

— Нет у Бога противников, — тихо сказала Лушка.

— Как же нет? — оживился отец Николай. — Бог повелел диаволу — прости, Иисусе, что оскверняю язык мой, — искушать повелел человека всячески, дабы умножилась вера человеческая и противостоял человек злу.

— Тогда лицо, которое вы назвали, не противник Божий, а слуга послушный.

— Искушение может пребывать в тебе самой, — помолчав в осторожности, решился продолжить разговор отец Николай.

На это Лушка охотно кивнула.

— Так это совсем другое дело! — оживилась она. — С этим я согласна больше, чем вы сами! Да я теперь считаю, что меня для того и шарахнуло, чтобы не забывала.

— Шарахнуло? — переспросил отец Николай, открывая перед Лушкой новую дверь.

Лушка перевела взгляд на окно. Должно быть, взошла луна. Воздух мерцал весеннее, словно оживал.

— Хорошо там, наверно, да? — вздохнула Лушка.

— Днем капель, ночью пятнадцать было. Мороза то есть… — Отец Николай не торопил. Ждал.

«А где-то весны нет», — подумала Лушка и почувствовала, как много тех, кому холодно.

— Господи Боженька, хоть бы никто не застыл в пути…

— Храни, Господи, путников… — помолился, крестясь, и священник.

Она закрыла глаза, чтобы перестать быть собою. Она тихо покачала головой, удаляясь. Потом на Черном мелководье осталось одно.

— Я сына на окне простудила… — черное наконец обернулось словами. — Не нужен мне был. Шестнадцать мне тогда… Не так вышло, как хотелось. Убила.

Священник молчал.

Священник держался за крест и молчал.

Темно на дне, совсем темно. Лечь здесь камнем, пусть через тебя течет ночь. Ночь будет долго. Но камень будет еще дольше. И когда-нибудь ему придется себя поднять. Потому что нет забвения ни внизу, ни в ночи.

Душа стала толкать себя окаменевшую вверх, вверх, через разреженные звездные миражи, через лунное мерцание замерзших пустот, еще дальше, к начинающемуся восточному краю, к слепящей нити рождающегося тепла.

— Там очень долго… — проговорила Лушка, не открывая глаз. — Господи Боженька, пусть там никто не останется.

Она открыла глаза и взглянула на священника, как на Голгофу.

— Бог видит твое раскаяние, — шероховатым голосом произнес священник и удержал неурочный кашель. — Сын Божий взял на себя грехи наши. Надейся и молись о прощении.

Лушка качнулась несогласно.

— Это останется. Это вот так и будет всегда неподвижным камнем в ночи.

— Для Бога нет невозможного, — пообещал что-то священник.

Но Лушка этого не услышала.

— Я умереть хотела. Но поняла, что надо жить. Потому что жить — труднее. С этого я начала понимать. Или по крайней мере — спрашивать.

— Я видел: ты не хотела разговора со мной. Так ли?

— Так.

— А сейчас?

— Я боялась, что вы вломитесь со своим Богом, как разбойник. Но вы смогли потерпеть. Вы не старались подавить, и я смогла что-то сказать.

— Я рад принести тебе облегчение, дочь моя, — мирно сказал священник.

— Вы не принесли мне облегчения, — возразила Лушка. — И я его не хочу.

— Тебе еще предстоит научиться смирению. Это трудная добродетель. Дочь моя, врач твой сказал, что через некоторое время ты выйдешь отсюда в мир. В твоих руках оружие, и ты, как я понял, не отрицаешь этого.

— Это не оружие, — возразила Лушка.

— Достоверного о тебе я имею немного, а касательно даров твоих ничего не имею… — Он взглянул не без любопытства.

Лушка смотрела на него, прислушиваясь к себе. И опять отрицательно покачала головой:

— Нет. Я не на сцене, чтобы демонстрировать. Я перестала быть актеркой.

— Воля твоя, голубушка, — расстроился отец Николай. — О душе твоей забочусь, душу не погуби.

— Неужели вы считаете, что душа может погибнуть? — изумилась Лушка. — Да еще по такой ничтожной причине, как чтение мыслей или зажившая рана?

— Значит, в тебе это… — пробормотал отец Николай.

— Не только, — коротко уточнила Лушка.

— А соблазн одолевает? — воскликнул он.

— А если соблазнитесь вы? — Лушка даже рассмеялась. — Ну, например, покажется вам, что ни одна религия не лучше другой…

— Бог не попустит!

— Бог не только для вас, а? Оградит, быть может, и меня. Кипяток остыл… Подогреть?

— Благодарствую, я так…

Отец Николай аккуратно взял эмалированную кружку, стал испивать маленькими глотками.

Лушка опять ушла за окно. Вкусная была рябина. Снова подмерзшая снаружи, но сладкая, как и днем.

— Спаси Бог… — Отец Николай поставил пустую кружку на тумбочку. Тихо взглянул на Лушку: — Скорбит у меня душа, дочка. Помолиться бы нам вместе с тобой, умолить Господа, чтобы снял с тебя ношу даров своих. Сие не каждому старцу под силу, а уж девице нынешней…

— Я не нынешняя, — отстранилась Лушка. — Я давняя.

— Прости нас с тобой Христос. Не понимаем друг друга. Богородицу, заступницу нашу, буду молить, чтобы тебя оградила.

— Спасибо, Николай Савельевич.

Священник поднялся, мелким крестом перекрестил Лушку, прощально поклонился и вышел.

* * *

Лушка легла на кровать и продолжала смотреть туда, где только что находился священник, зачем-то удерживая его своим воображением и что-то, может быть, желая сказать дополнительно. Может быть, пообещать, что не станет служить никакому разрушению, потому что ни одна из ее бесчисленных бабок такому не служила. Знание не остается у тех, кто разрушает. Кто разрушает — Знания не имеет, а лишь временно приспосабливает для себя конечную силу; да и никто не дал бы ей отступить в сторону, бабка первая протянула бы из бесконечности узловатую длань и забрала бы свой дар вместе с Лушкиной жизнью и не усомнилась бы, что совершила благо. Но Николай Савельевич такого не воспримет, его молодой Бог пресек в нем давние струны его собственных предков, и Лушке на миг стало печально от необщности, но она тут же отвергла печальное и воспротивилась мыслям, просившим продолжения, упаковав их в багаж для более подходящего случая, она потащит этот багаж ради какой-нибудь будущей надобности, а может, просто как нагрузку к вещам более необходимым. Не пригодившееся для немедленного употребления послушно сворачивалось, оседало, дремало расслабившимся псом в летний полдень, когда все хозяева дома, что-то делают и не нуждаются в страже, а как бы даже сами его охраняют, и можно впрок калиться на солнце и тренировочно бегать лишь во сне, но ведь всё равно солнце скатится за горизонт, и небеса опустят тучи, и темнота замкнет дневные веки, и настанет время сторожей.

«Сейчас день, — сказала Лушка. — Сейчас у меня дневные заботы».

Сторожевой пес лизнул руку и уполз в тень.

* * *

Зам больше не настаивал. Он разрешил беспрепятственно выходить и входить, и приговоренные к гражданке забыли о вышней насилующей воле и из любопытства присоединялись к более активным и даже отваживались на Магелланово путешествие через подземный бункер, отрытый под угрозой атомного нападения несколько десятилетий назад. Они робко прислушивались к глухому рокоту городского транспорта над головой, кто-то вычислил, что поверху проносятся троллейбусы номер пять и одиннадцать, автобусы двадцать восьмой и тридцатый и дедовский трамвай номер шесть. От кодовых цифровых ключей в головах отомкнулись неубывающие остановки, родные разговоры о колбасе и голубых сублимированных курах неизвестного происхождения и назначения, и всякой хоть какой всячине, всегда кому-то понятной, а кому-то никак, и тут же захотелось враз и согласиться, и возразить, а вообще-то говоря — сесть бы во все автобусы и трамваи и прибыть в гости к городу на всех остановках, чтобы все другие такие же отметили твое наличие и, несмотря ни на что, с ним согласились, чтобы поддержали плечами и локтями, наполняя усередненной живой силой.