И, впитав наземный гул, они уже не озирались, а, ощутив втягивающий живой канал, поспешили на зов, и кто свернул налево в травматологию, кто направился к неврологическим, где бедствовал их низвергнутый недавний бог, а еще кто-то поднялся по лестницам на другие этажи и что-то кому-то сделал, кого-то послушал и сам что-то сказал, но остался на некоем значительном отдалении, как могущий больше, чем те, которые перед ним, как старший и отвечающий, имеющий право пожалеть и успокоить. И те, кто был в начальственно-белом, ни разу не оттолкнули и не шикнули, а в обед дали как всем и предложили еще, но гости деликатно отказались и поспешили туда, где что-то требовалось, и только перед ужином тихо брели через бесконечный туннель на свой далекий этаж, и им казалось, что их плечи в больничных халатиках подпирают ищущие костыли хромого города.
— Он у тебя так долго был! — вздохнула Надея.
— Кто? — не поняла Лушка.
— Да поп этот… А что вы делали? Разговаривали?
— Разговаривали, — подтвердила Лушка.
Надея опять вздохнула.
— Как у тебя получается? Так долго говорить… ну прямо больше часа!
— Нагрешила много, вот и говорю.
— Ты думаешь, у меня грехов меньше? Пятнадцатый уж. А он меня и слушать не стал, забормотал, забормотал и — отпускаю, говорит. Я и ушла, раз отпустил.
— Он не тебя отпустил, а твои грехи.
— Непонятно это — как грехи отпускать? Будут без хозяина шляться и прилипнут к кому-нибудь, а он не виноват.
— Ну, это так говорится. Просто он тебя простил.
— Так чего ему меня не простить? Я не перед ним виновата. А ты их можешь вернуть?
— Что вернуть?
— Грехи… Мои они. Это всё, что у меня есть. Ребеночек у меня — он тоже грешный. Как я его отпущу?
— Он не грешный. Он ничего не успел. Люби покрепче и никуда не отпускай.
— Так поп же! Он ведь тоже колдун?
— Да с какой стати? Он молится, чтобы Бог нам помогал.
— А почему не мы? Почему обо мне должен другой, а не я?
— Ты тоже, конечно. Даже в первую очередь. И ты, и я, и каждый. А священник помогает, потому что у двоих больше, чем у одного.
— Да ладно, я чего… А ты сделаешь? Вернешь их… грехи? А то я совсем как сирота…
— А они от тебя еще не ушли. Не успели, по-моему. Ты же их помнишь?
— Еще бы!
— Пока помнишь, всё твое с тобой. Не думай об этом… Ты своего маленького слышишь?
— А то! И разговариваю, и сказки рассказываю. И жить учу.
— Про жизнь пока не надо, а то вдруг неправильно поймет? Совсем маленький…
— И правда. Крохотулечка. Силенок никаких, а я, дура… А ну как испугается и передумает?
— Ты ему песни пой, это лучше всего.
— Я пою. Даже во сне. А он от этого певцом не станет? Как эти все… Пусть бы лучше на врача. Пульс бы щупал, давление мерил… И мне — «Скорую» не вызывать.
— Какая «Скорая», чего ты?
— Ну, буду же старой. Какая-нибудь язва заболит или коленки распухнут.
— Нет. Ты его не для себя рожай, а для него же самого. Понемножку всё покажешь, а он сам выберет. Бывает, что и поют хорошо.
— Да это я так… Это я с тобой помечтала — чтобы позаботился кто.
— А ты сама. Сама о ком-нибудь. Проще, и ждать не надо.
— С тобой хорошо поговорить. Ты понимаешь.
— И ты понимаешь.
— Значит, и со мной хорошо? А ты сразу получилась такая? Ну, терпеливая? Ну, такая, что тебе со всякими другими не скучно. Не отталкиваешь, хотя не твое?
— Я ужасная была. Оторва. У меня мать рано умерла, и я всех ненавидела, а в себе ничего не имела.
— А как ты поняла?
— Надоело быть голодной.
— Это как?
— Хочешь для себя. Насытиться невозможно.
— А все хотят.
— Не все.
— Ну, не знаю.
— Матери хотят не для себя.
— Разве ты мать?
— Интересно ты сказала…
— А я для тебя твой ребеночек, да? Ну, пока у меня своего нет…
— Это ты будешь матерью. Ты будешь замечательной матерью и для ребенка, и для мужа, и для цветов в своей квартире. Тебя будут любить все вещи — и на кухне, и везде. Они будут оживать от твоих рук и с удовольствием будут тебя слушаться, потому что будут чувствовать, как ты их любишь.
— Это ты сказку для меня? А это правда… Ты сказала, а я увидела, что так и есть. Только как это может? Какой муж, какая квартира? Господи, откуда?
— Тебе придется его очень любить.
— Да Господи!..
Лушка посмотрела на Надею долго и не мигая. Надея рассмеялась. Ей сделалось щекотно внутри.
— Подожди меня, я сейчас, — проговорила Лушка и вышла. И скоро вернулась — с выглаженным белым халатом и даже с тапочками, в которых не было ничего сношенного. — Надевай, — сказала Лушка.
Надея охотно облачилась и с улыбкой ждала. Лушка оценила, повертела, затянула халат в талии, по-другому завязала косынку. Надея, взглядывая в Лушкино лицо, исполняла всё как надо и сама чувствовала, как стремительно меняется, будто лепится под взглядом мастера, и творчество происходит совсем не сверху, а в какой-то глубине, а то, что снаружи, только подчиняется. Она почувствовала, как размягчилась ее рабская сутулость, как выпрямились и стали красивыми ее задавленные плечи, очертились прекрасные линии шеи и над всем свободно вознеслась голова, и белый цвет оказался ее цветом, белое стало сиять вместе с ней, и Надея, не дожидаясь Лушкиного приказа, прошлась туда и сюда, между кроватями оказалось очень тесно, ей хотелось ступать стремительно, овевая всех надеждой, которая уже уверенность, которая тоже распрямляет у встречных поникшие плечи и будит в глазах задремавшую судьбу. И Лушка ничем больше не вмешалась, а только открыла дверь, и Надея пошла куда надо, Надея впервые пошла к выходу, там у стола дежурной сестры стоял зам, в нем впервые выросло изумление, взгляд растерянно метнулся на Лушку и тут же возвратился к несущей свет, и заму захотелось пристроиться следом и выполнять всё, что потребуется, он даже шагнул, чтобы поступить как нужно, но Лушка повернулась с улыбкой, и он остановился, но на лице его трепетал белый след.
Псих-президент снова лежал без подушки. Глаза были закрыты. Он не хотел видеть свой тесный мир. А может быть, просто спал. Обещанного полена тоже не было.
— Олег Олегович… — негромко позвала Лушка. Веки дрогнули и приподнялись. — Здравствуйте… — Веки ответили — опустились и поднялись снова. Лушка обрадованно улыбнулась. — Вам лучше, правда?
Взгляд медленно переместился в сторону, за Лушкино плечо. Лушка отступила, чтобы не мешать.
«Кто… — В тесной темноте осмелился шевельнуться язык, и взгляд требовательно вошел в Лушку. — Кто?»
Лушка даже не определила, как пришел к ней вопрос — то ли через подсобную человеческую речь, то ли забытой дорогой от сознания к сознанию.
«Врач?»
— Ваш врач, — сказала Лушка.
«О-о… — донеслось до Лушки неслышимое. — Какой я идиот».
— А может быть, вы шли к своей судьбе? — возразила Лушка.
«И как я не догадался ее вовремя вымыть!»
Лушка прикрыла глаза. Может быть, она хотела лучше слышать бьющуюся около нее темноту.
«И ее всё еще не вычистили?»
Если бы псих-президент мог, он бы усмехнулся ядовитее, чем корневище цикуты. Лушка качнулась от снова разверзающейся перед ней пустоты, но сквозь демонстративное саморазрушение пробился слабый голос без слов, длинный, годами звучавший плач узника, напрасно приговоренного к пожизненной тюрьме низким владыкой, и вот — помоги ему, Боже! — владыка низвергнут, он никогда не признает поражения, но его тишина, быть может, пропустит непрекращающийся стон души.
Лушка взглянула в никакие глаза еще живого человека.
— Да, — сказала Лушка, — я виновата. Я не приходила. Я была рядом не раз и не зашла. Я думала, что вам полезно побыть наедине с собой.
«Очень полезно, очень», — донеслось до Лушки из клубящейся темноты.
— Может быть, я ошиблась и пришла рано, — сказала Лушка.
В глазах лежащего вспыхнуло выстрелом, и веки прикрыли рассеивающийся дымок.
— Не знаю, Надея… — усомнилась Лушка. — Стоит ли тебе выходить за эту развалину…
Со стороны Надеи донесся онемевший вздох, а глаза псих-президента распахнулись шире, чем могли.
— А что касается всяких там чисток, то это еще не поздно. Да, для информации: я тоже ухожу. Похоже, я сделала здесь всё, что могла. Выписывают, Олег Олегович. Возможно, к вашему сожалению, но выписывают.
Лушке показалось, что где-то внутри этой мумии прозвучал смех.
«Ты меня взбадриваешь, Гришина, клянусь… А эта священная корова, она что, согласна всю жизнь возить меня в коляске?»
— Она любит детей, — сказала Лушка.
«Да уж…» — отозвался псих-президент.
— Олег Олегович, позвольте сказать вам, что вы…
«Дурак, понимаю. Ее уведет у меня первый мобильный тип».
— Ну и что? — пожала плечами Лушка. — Когда-то это еще будет.
«А будет?»
— Нет, конечно, пока вы в коляске.
«Ты жуткая баба, Гришина».
— Зато вы стали мыслить более логично, — сказала Лушка спокойно и оглянулась на другие кровати.
На одной возлежал ясно читаемый ветеран. Ветеран зажал под головой три подушки, а в данный момент делал вид, что спит.
Надея чутко уловила Лушкин взгляд, удивилась слоистому изголовью и безмолвно подошла к обсчитанной жизни, потрясла плечо:
— Ты же храпишь, деда… Тебе не надо так высоко.
Она вытащила нижнее сплюснутое имущество.
Ветеран оборвал храп и схватил белого комиссара за рукав. Надея с готовностью остановилась. Ветеран, душась от гнева, держал Надею на привязи, и так властвуя над экспроприированной подушкой, другой стал нервно засовывать в подголовное хранилище потревоженные куски черствого хлеба. Ему было несподручно, и Надея стала помогать.
— Я принесу тебе свежего, хочешь, деда? А этот уже заплесневел, давай птицам отдадим…
Вцепившаяся в халат рука ослабла. Надее стало удобнее смахивать крошки.
— А то тебе колко будет, — объяснила она ветерану и смотрела с готовой улыбкой, ожидая какого-нибудь желания, чтобы выполнить.