Светило малое для освещенья ночи — страница 81 из 110

Проснувшись однажды утром и уловив запах извести и карболки, Лушка определила, что окружающее совсем перестало быть ей домом. Она неторопливо встала, сложила в полиэтиленовый пакет свое немногое, достала, уже ни от кого не скрываясь, из-за вентиляционной трубы Марьину тетрадь и, засунув ее, как когда-то, за пояс, отстраненно постучалась в закуток нового главного врача.

Сергей Константинович, превратившийся в законного главного всего три дня назад, кивнул, продолжая по телефону об олифе и линолеуме, и показал рукой на стул. Лушка осталась стоять.

Закончив разговор, Сергей Константинович посмотрел на Лушку молча, потому что всё было понятно и так. Но Лушка все-таки объяснила:

— Мне пора.

Сергей Константинович потер лоб.

— Да, конечно, — подтвердил он. — Другого нам не придумать. — Пододвинул историю болезни, давно, видимо, лежавшую наготове, и сделал короткую запись. — Сестра оформит остальное.

Лушка кивнула. Долго висело никем не замечаемое молчание. А потом оба вздохнули одновременно.

— Пора, — сказала Лушка.

— Да, — сказал главный. — Всем пора.

Лушка посмотрела в окно. Там слепящим отражением от соседнего корпуса било апрельское солнце.

— Я понял, почему они не хотели уходить, — проговорил главный, глядя туда же, куда и Лушка. — Там чрезмерное число несовпадений. — Наверно, она была с ним согласна, но это уже не имело значения. — Ну что ж… Спеши медленно, Гришина.

Он обогнал ее и открыл перед ней дверь.

— Прощай, — сказал главный.

— Прощаю, — отдаленно улыбнулась Лушка.

Ей вернули паспорт и всякие разные больничные документы с печатями, а внизу, в подвальном этаже, просунули через окошко давно забытые сапоги и пальто с шапкой в рукаве. Из шапки вылетела моль.

* * *

На границе зябкой тени от корпуса Лушка замедлилась, прислушиваясь к отставшему и затухающему сожалению. Ей хотелось, чтобы оно не переступило с ней в безграничность света, и она терпеливо ждала своего окончательного освобождения, и сожаление всхлипнуло напоследок, сожаление о немалом всё же куске жизни, остающемся здесь, обо всем, что было, а было так много. Лушка шагнет сейчас в апрель, но часть ее всё же останется тут, в этой бесцветной тени от сизых холодных стен, Лушка, жалея без слез, поплачет о ней, и оставит, и шагнет, вот сейчас шагнет…

В светлом множились талые озера и русыми косами свивались начальные ручьи, талая вода выглядела живой, очнувшиеся сугробы украсили себя алмазной резьбой, вдоль проезжей дороги выстроились блистающие черные гроты, сплавленные из тяжкого смога и небесных метелей, гроты были великолепны и пусты, и лишь желчь автострады, раздавленная спешащими колесами, окатывала их.

Лушка перешла на солнечный, местами высохший тротуар и, погружаясь в размягчающую слабость от напора весны, медленно двинулась к центру города, но через малые минуты устала настолько, что, обнаружив свободную скамейку, благодарно свернула к ней и, проваливаясь в ноздреватый, напоенный приземной водой снег, промочив рассохшиеся за три года сапоги, села наконец на деревянные, в стружках отставшей масляной краски брусья. Все отступило, остались тишина и солнце, и Лушка почувствовала, что тает в них, как сугроб.

Откуда-то издалека она увидела, что мир изменился. По-другому одевались, другое ели, другого хотели. С лощеными портретами Деви Марии Христос рассчитанно соседствовали бесчисленные Жириновские, облезлый щит компании «АСКО» удручал торец казенного здания, на котором недавно, вопреки законам естества, жил автор одряхлевшего «Капитала»; корабль административного здания надстроился тремя палубами; площадь Революции была в развалинах Дедов Морозов, Снегурочек и снежных городков, и развалины почему-то не таяли; кто-то, вооруженный плакатом, публично голодал; перед ним останавливались, читали плакатную идею и жевали закордонный шоколад, еще не догадываясь, что наш лучше; бывшие кошачьи подъезды укрепились каслинским литьем и торговали кока-колой, «Мальборо» и поддельной водкой «Распутин»; престарелые часы на крыше еще не проданного здания потеряли стрелки, стрелки захотелось найти и приколоть к собственной груди, чтобы что-нибудь определить или хотя бы узнать, какое теперь время; народу везде стало больше — могло, конечно, за Лушкино отсутствие народиться и столько, но новорожденные уже торговали пивом и транспортировали куда-то полутораметровые баулы. Над площадью завис новый смог, невидимый и удушающий лишь выборочно. Пенсионеров уже не было, а четырнадцатилетние девочки расчетливыми взглядами прощупывали мужскую публику и, определившись, просили закурить. Девочек Лушка рассматривала особенно долго, пока самая маленькая из них, остроносенькая и бесшабашная, не сплюнула жвачку Лушке под ноги:

— Линяй отсюдова!

Лушка как-то не среагировала, и тогда ей объяснили подробнее:

— Отчаливай, тетя, пока не позвали кого надо.

— Ну, позови, — сказала вдруг Лушка.

— Ты че? Порядков не знаешь? Валяй к боссу, задаток выложишь — дадут квадрат.

— Я, деточка, свободный художник, — снизошла Лушка и поинтересовалась: — Вы как, исполу работаете?

— Ха! — сплюнула остроносенькая. — А шмотье непроданное не хошь?

— Всего-то? — удивилась Лушка.

— И не забастуешь, блин… Уж первоклашки в ход пошли… И тут над ними раздался сытый баритон:

— Вы розовая, мадам? Чего к детям пристаете?

Баритон показался знакомым, только раньше сытости в нем было поменьше и акцент был другой. Лушка медленно обернулась.

Кожаное пальто, норковый воротник, черная шляпа. Кожаные перчатки в белой руке. Незабвенный прибалт. На ладони площади Революции сплетаются линии судьбы.

— Лу?.. — пролепетал прибалт.

Очень хотелось рассмеяться. Очень хотелось.

— Хочешь работу? — отчего-то торопился прибалт. — Не обязательно по натуре, мне инструктор нужен… Пойдешь?

«Я уже хохотать хочу, — вздохнула Лушка. — Очень долго хохотать».

— А ну брысь! — цыкнул прибалт на развесивших уши деток. Деток сдуло, и они зашушукались в отдалении.

— Лу… — неведомо о чем попросил прибалт. Стараясь не увидеть его лица, Лушка проговорила:

— Себя я тебе прощаю. Но этих…

Она качнула головой и повернулась, чтобы идти.

— Но послушай… Нет, послушай… — куда-то торопился он, топчась на одном месте. — Послушай, Лу…

Она оглянулась, и взгляд полоснул по лицу, как плеть.

— Этих — нет!..

Прибалт зажмурился и прижал к лицу черную перчатку, смотрелся он очень романтично, и мимо идущие дамы замедляли шаг с полной готовностью.

* * *

Уйти, уйти, торопила она себя, уйти и не думать об этом, и лучше вообще не думать, и зачем она потащилась на эту площадь, ну да, тут гостиница, тут рестораны и кафе, тут свеженькие миллионеры и те, что хотят ими казаться, какой же автобус идет в сторону ее дома, да нет же — троллейбус, она совсем наперекосяк… И она почти бежала куда-то, но народ густо шел навстречу, и те, кто нечаянно к ней прикасались, вздрагивали, внезапно уколотые трескучим разрядом. Лушка, слыша это электрическое шипение, бормотала извинения, а потом свернула в какую-то подворотню и стянула сапоги, а потом обнаружила на припеке оттаявшую земляную проплешину и потопталась на ней, избавляясь от застилающего видение гнева и приучая себя к спокойствию, как щенка к поводку, щенок не врубался и тянул в разные стороны, с готовностью реагируя на всё. Нельзя же, нельзя, уговаривала себя Лушка, ведь я не знаю, что из-за меня может произойти, Господи Боженька, что мне с этим делать?

— Теть, а теть! — Лушку подергали за рукав. — Развяжи мне шнурочки, чтобы я босиком, как ты…

Перед ней стоял туго одетый пацан лет пяти, ниже рук болтались на резинках пушистые девчоночьи варежки.

— А увидят? — чему-то обрадовалась Лушка.

— Не-а! — пообещал пацан. — Давай скорее.

Лушка наклонилась и развязала запутанные шкурки меховых ботинок, и мальчишка нетерпеливо их сбросил, потом хлопнулся на обтаявший сугроб и натренированно стянул один за другим шесть носков. Лушка была уверена, что не ошиблась, — ровно шесть, по три с каждой ноги. Пацан торопливо вскочил, запрыгнул на открытую землю, задохнулся, проглотил пустоту и определил:

— Ух ты…

— Страшно? — засмеялась Лушка.

— Я не девчонка… А почему щиплет?

— Шутит, наверно.

— Кто?

— Ты же на земле стоишь, значит — земля.

— А зачем?

— Наверно, ты ей нравишься.

— А она меня видит?

— Она всех видит.

— А ей зачем?

— А смотрит, кто какой… Не замерз еще?

— Не-а…

— Всё, надевай носочки, больше нельзя.

— Ух… Опять бабушка! Сейчас в угол поставит и пирожков не даст.

— Даст, только потом. А в углу и постоять можно, ты не девчонка. Это даже полезно. В углу хорошо волю закалять.

— Алеша!.. — завис над двором всполошный крик из форточки. — Алешенька!..

— Ну вот, домой надо. А ты еще придешь?

— Я здесь не живу, я зашла случайно.

— А ты снова случайно, я тут всегда!

Пацан натянул последний носок, схватил ботинки и босой припрыжкой припустил к далекому подъезду.

* * *

Странно, подумала Лушка, подходя к своему дому, за это время изменилось даже то, что не должно было меняться. Дом выглядит бродягой, которому негде спать, дом тускло дремлет на ходу и надеется когда-нибудь проснуться умытым, побеленным и отремонтированным, с невытоптанными газонами и культурными мусорными ящиками, которые очищаются каждое утро. А пока он виновато смотрит в тень, понимая, что недостоин солнца, потому что давняя побелка кучерявилась и сдувалась ветром, а необлупленные места прокаженно темнели — там жила плесень, навечно прикрепляя изменившую цвет известь к серому телу штукатурки. А впрочем, на северном торце вспучивалась уже и штукатурка, отваливаясь в ночной час фосфоресцирующими пластами. В оледеневшие газоны вмерз выброшенный из форточек хлам — ветошь, пузырьки, баллончики от аэрозолей, продырявленные таблеточные упаковки, мерзкие целлофановые мешки и битое бутылочное стекло. Перегруженные мусорные баки в отчаянии лежали на боку, в них ковырялись, кидая на соперничающую сторону взгляды, две совсем еще не старухи, они скрытно совали в матерчатые сумки какую-то добычу, на уважительном расстоянии от них облизывалось несколько собак. У собак отнимали законное имущество, и в них прорастала робкая угроза. У подъезда редкими старушечьими зубами торчали литые ноги скамеек, обрешетовка была снята на чьи-то домашние нужды. Жильцы бестрепетно проходили мимо уродства и хлама, и глаза их были нечисты.