Светило малое для освещенья ночи — страница 89 из 110

ть. Я невольно дернула головой в сторону, но что-то густело и там, затылок ощутил прикосновение кокона, я увидела себя пятилетней девочкой, накрывающей лодочковой ладонью зеленого голенастого кузнечика, его вибрисы мохнато трепетали под моими пальцами, щекочущий ужас остановил мне давнее дыхание, инстинкт самосохранения распрямил купол ладони в бетонную плоскость, плоскость вдавилась в землю, ломая зеленые суставы травы и насекомого, под ладонью напрягся смерч пыльцы и пыли, но, не одолев детской верховной длани, разразился песчаной бурей в пустыне Сахаре.

Я, скрючив ладони готовностью, замедлилась у какого-то промтоварного магазина, революционно продолжавшего торговлю в сумерках, механически поднялась по щербатым ступеням. Магазин был маленький, но собрал много женщин, очарованных тайной поздней торговли и романтично расслабившихся. Я тоже протиснулась к прилавку, надеясь, возможно, раздвинуть свои границы.

— Вам? — спросила недовольная начинающимся капитализмом продавщица.

— Это, это и это! — ткнула моя рука.

Этим оказались пошлые тонкие бигуди, чудовищные таблетки превращающего нормальные волосы в солому пергидроля и заколка в виде гигантского черного банта с туфельной пряжкой посередине.

Продавщица, потыкав пальцем в не вызывающий доверия заморский калькулятор, провозгласила цену, во мне радостно взвизгнуло, но никто этого, слава Богу, не услышал, я сказала «заверните», продавщица, теперь уже не одобрявшая торговлю в принципе, неохотно начала исполнять, а я сделала спортивный вдох, надавила невидимой рукой в чужое невидимое темя, и чье-то возмущенное лицо отпрянуло от обвалившихся на него моих защитных стен.

* * *

— Беременная, может… — сквозь ватный туман услышала я. — Ну, милочка, ну… Не растекайся, соберись давай…

Голос требовательно бубнил что-то еще и помог преодолеть щербатые ступени, я приниженно кивала и настаивала на самостоятельности, а внутри раскачивался сорвавшийся колокол, снова и снова убивающий меня вестью о том, что мой ребенок не родился не по моей вине.

Дома пудель, радостно виляясь всеми сочленениями, кинулся, чтобы начертать вокруг меня свои обрядовые восторженные восьмерки, но вдруг шага за два осел, наклонил голову и оттолкнулся от меня взглядом исподлобья.

— Ген! — в отчаянии крикнула я. — Пожалей меня, Ген!

Пудель вильнул своим необлетающим одуванчиком и попятился.

Меня рванул внутренний атомный взрыв, я сдернула под ноги все, что было на вешалке, где-то близко, но как через даль, воспринимался допотопный рык, я равнодушно подумала, что это взбесившаяся собака, я оказалась на кухне, и там всё стало соприкасаться с полом, я топтала осколки и пинала покалеченные табуретки, а потом, не желая проходить через обычную дверь, пыталась пробить в стене новый ход головой, и в конце концов у меня получилось, сквозь стену прошла только я, и меня разъяла свобода.

* * *

Я очнулась от ласково-теплых прикосновений, которые сразу становились зябко-холодящими, но повторялись новым длинным теплом, повторялись слева и справа, на лбу и подбородке, вдоль губ и на закрытых веках. Обеими руками я отстранила от лица что-то знакомое, влажная ласковость перешла на пальцы и вновь ринулась на лицо, я наконец поняла и обняла две лохматые любви.

Мне показалось, что кто-то стучит в дверь. Почему не звонок, медленно подумала я и, с трудом соединив разомкнувшиеся суставы, пошла открывать.

Никого не было. Лифт стоял неподвижно. Лестничные склоны дышали отсутствием. Я захлопнула дверь, прошла в потерпевшую аварию кухню, подняла с пола пустую кастрюлю, приближаясь, видимо, к мысли о необходимости приготовления обеда хотя бы из одного блюда.

Теперь стучали прямо в меня. Стук был тороплив и срывался в панику.

Кто-то спутал меня с дверью.

Я опустила крышку на пустую кастрюлю, забыв, для чего их держу.

Я прислушалась внутрь и наружу. Вроде бы тихо и ровно во все стороны. Лишь какой-то стержень, то ли проходящий через тело, то ли вставший рядом, напряжен в неощутимой вибрации. Я утешила себя тем, что это вибрирует моя стальная воля. Пудель одобрительно замелькал одуванчиком, мне представились семена, на парашютах собачьего пуха заселяющие округу, и пустыри возле нашей девятиэтажки, проросшие купированными пуделиными хвостами.

Мой позвоночник победоносно выпрямился.

— Ты убила его, — сказала я в собственную бездну. — Ты убила моего ребенка.

— Нет! — отчаялась бездна голосом Е. — Я только тебя ненавидела.

— Пошла вон, — равнодушно сказала я, — ты не нравишься моему пуделю.

— Подожди! — крикнула Е. Она задыхалась от каких-то последних усилий. Вот и хорошо, обрадовалась я чему-то. Сейчас где-то за две тысячи километров откроет удивленные глаза облепленное датчиками неживое тело. — Нет!.. Я боюсь! — не согласился голос Е. — Это же другое! Ты не представляешь! Такая жуть… Во все стороны… Я где-то… То ли что-то есть, то ли еще хуже… Дай руку, а то упаду! Помоги! Дай руку, я сорвусь… Пожалуйста, дай!

— Не дам, — сказала я. А рука дрогнула, желая спасти живое. Этого оказалось достаточно, чтобы Е. воспрянула.

— Боже, какая там жуть! — поведала она без всякой благодарности. — А ты хотела меня выпихнуть. А там некуда.

— Ничего, — сказала я, — уместилась бы.

Пудель, только что лежавший на полу, вдруг пружинно поднялся. Уши его попытались настороженно выпрямиться.

— Убери! — взвизгнула Е.

Мои плечи передернул чужой озноб. Е. панически боялась собак. И кошек, почему-то поняла я. Боялась больше, чем некоторые боятся мышей и гусениц.

— Ничего я не боюсь, — буркнула Е. — От них блохи и всякая зараза.

О заразе говорила Е., которая месяцами не меняла постельное белье.

А я всю жизнь избегала людей, которые не выносили животных. Я была уверена, что такие когда-нибудь предадут.

Я оглянулась на пуделя. Он застыл в стремительной стойке, подняв лапу. На его загривке встопорщились кудри.

— Ген, — сказала я ему как можно спокойнее. — Не напрягайся, Ген, это тетя такая странная у нас в гостях. Я, правда, ее не приглашала, и у нее где-то там собственная фазенда, но, как видно, это не имеет значения. Ей, видишь ли, негде ночевать. Ее конуру отправили за две тыщи километров, чтобы присоединить в ней всякие там приборы и что-нибудь узнать про… про что-нибудь. Ты песинька умный, гениальный, ты всё понимаешь, не беспокойся больше, иди охраняй Туточку…

Я выпроводила Гения из комнаты и плотно закрыла дверь.

— Ага, — обрадовалась Е., - он у тебя сдвинутый, вот-вот вцепится.

— В кого? — спросила я, сама не знаю с каким подтекстом.

— Хоть в кого, — уверенно изрекла Е. — Тебя загрызет — и мне каюк!

— По-моему, это не единственное решение вопроса, — пробормотала я.

— А теперь без разницы. Ага. Если ты меня выпихнешь, знаешь, что будет? Ты убийцей будешь!

— Я… — Неожиданный наметился поворот.

— Ага, ага. Сама видишь, я теперь тут только через тебя.

— Да мне-то до этого что?! — заорала я, не желая признавать очевидное.

Но мне никто не ответил. Чокнутая Е. отрадно вздохнула, сузилась, истончилась и почти незаметным ручейком стекла в какую-то далекую мою глубину, которая была не внизу и не наверху, а в несуществующем ином месте и за таким невообразимым пределом, что от одного намека на него у меня закружилась голова.

* * *

Вздохи и слезы Е. и даже голос не были слезами и голосом в собственном смысле. Они были чем-то, что отражалось во мне ощущением. Чужой голос не звучал наяву, но был не менее внятен, чем голос совести. Вполне сходно с тем, когда смеешься или плачешь в своем воображении: например, тебе обидно и горько, ты ощущаешь жгущие тебя слезы, слезы текут по щекам, но глаза сухи, ты просто сидишь и, может быть, смотришь телевизор или жаришь картошку. Но клянусь, ты плачешь.

* * *

Я дергалась, бродила из помещения в помещение, не могла найти удобного места. Внутри беспокойно мучилось:

— Я красивая. Красивая. Всегда была красивая… Волосы шикарные! И прочее!

— Ты втащила в меня еще и зеркало?

Где-то там споткнулись. Замолчали. Я ощутила охвативший ее страх.

— Марусь… Маш! — забилась в меня нарастающая паника. — Это так теперь и будет? Навсегда? Я обратно хочу! У тебя всё не так! Ты ничего, но тощая же! И волосы… Отрастила бы! Покрасить можно… Марусь… Маш! Ты где? Не молчи! Я домой хочу!

— Так в чем же дело?

— Я… Я боюсь! Я не могу!

— Ты бы уж как-нибудь — туда или сюда. А то корчишься, как на сковороде…

В ответ охнули и будто провалились.

— Вот, — удовлетворилась я, — хоть кофе попить без помех.

— Я пиво люблю, — возразила Е. и всхлипнула: — Как я теперь? Черт вас всех дери, сволочи, и тебя, и его…

— Ты там с чертом не очень, а то неизвестно…

— Что неизвестно? Что?..

— Да не дергайся ты. А вообще посмотрела бы там…

— Где?..

— Ну, ты же где-то дальше, чем я. Чем все. Посмотри куда-нибудь. Около… Видишь что-нибудь около?

Со страха моя красотка завернула матом сложнейшей конфигурации, смысл которой сводился к тому, что она вам не задрипанный телескоп, и очков, чтоб вы все провалились, слава Богу, не носит, и всякие там образованные, которые кофе жрут, могли бы, чтоб их перекосило, сообразить, что смотреть ей в данном случае нечем, ибо ее прекрасные очи вместе с молодым телом какие-то шалавы отправили в эту пархатую Москву, в эту жидовскую живодерню, чтоб им на их галстуках повеситься.

— Замечательная речь, — восхитилась я. — Мне всегда недоставало свободы выражения. Но сделай одолжение, объясни мне, какой замоскворецкой глоткой ты со мной разговариваешь и какой язык, кроме блатного, употребляешь? Не одни же твои прелестные очи закинули туполевским самолетом в упомянутую живодерню, но и прочее неотъемлемое хозяйство вроде голоса, и тоскующего по пиву желудка, и каких-никаких извилин… Ты разделась, радость моя, ты сняла с себя даже тело, но плачешь по волосам. Скажи, чем ты плачешь?