Но когда подобное выступало особенно достоверным, я, как в пропасть, обрывалась в сомнение: я больна. Я больна, я сумасшедшая, это все навязчивый бред, где моя сестра, пусть она примет срочные меры.
Почему-то сестра, а не я сама.
Я стала реагировать на окружающее избирательно: отзываюсь лишь на то, что неким тайным образом совпадает со мной, прочее же мне не только неинтересно, но нетерпеливо раздражает. Точно так же раздражался мой отец, когда что-нибудь заставляло его отвлекаться от работы, а кое-кто считал, что у него скверный и эгоистический характер.
Можно ли из этого сделать вывод, что я тоже работаю? Ничего не делая — работаю?
Я спешу избавиться от того, что мешает мне пребывать в себе. Сил моих не было слушать на работе про сексуальные техники чьих-то партнеров, про черный рынок и фильмы ужасов, которые крутят на каких-то подпольных квартирах за определенную мзду. Рядом примеряли кофточки, а у меня темнело в глазах от моего роднейшего ужаса: а если? Если мы ничего о себе не знаем, если напрасно ставим памятники умершим — если они живы больше нас? Если я действительно не вмещаюсь в свою биологию и душа моя, не ведая препятствий, простирается до тахты пьяного соседа в смежной хрущевке?..
Все еще с подстраховывающим словом «если». Хотя давно очевидно, что привычный для меня (для нас?) мир рушился с нарастающей скоростью.
То он был Юра, то Виктор, то почему-то Шамиль. Похоже было, что он соглашается на любое имя, принимая каждое как свое, а чтобы всем интересующимся было понятно, о каком Юре идет речь, у него имелась не то чтобы фамилия, а некое родовое обозначение Чистый.
Может, и была у него какая-то родня и какой-то дом — выпал же он когда-то из гнезда, но Юра их не вспоминал, потребности в них не испытывал, жилья не имел, ночевал вместе со сторожами и дежурными слесарями. Его подобрала моя подруга — посочувствовала и решила, что может спасти. Чистый был отдраен, обряжен в новый костюм и засунут в адидаски. Мужчина получился хоть на выставку, в улыбке светилась добрая снисходительность, он терпел и костюм, и адидаски, и подругу, как свои разные имена, нужные вовсе не ему, а для чьего-то постороннего удобства. Подруга, натерпевшаяся от последнего крутого мужа, радостно сообщала, что Юрочка ласковый как теленок, улыбается и гладит, улыбается и гладит, и ест все, что дадут, и на сторону не бежит, и матерно не выражается, а через месяц-другой стала неуверенно моргать, хотя Юрочка продолжал и гладить, и улыбаться, но к перерасходу не стремился, а специальности не имел никакой.
Через полгода Юра забрал из кладовки свою прежнюю одежду, повесил на стул нисколько не изношенный костюм и переселился ближайший незапертый подвал — без всякого скандала, без матерности и, упаси Бог, без рукоприкладства, а всё с той же благожелательной улыбкой. Улыбка сбежала лишь с лица подруги.
Он в самом деле был Чистым — ни паспорта, ни трудовой книжки, ни работы. Он вежливо отвечал на вопросы милиции, не возражал, если участковому приходило в голову отправить его на пятнадцать суток, но и метлой махал не очень. К Чистому привыкли, как булыжнику на обочине, — ни пользы, ни вреда. Ни вором, ни пьяницей Чистый не становился и через три года улыбался, как вчера. Улыбка, скорее всего, и обеспечивала ему пропитание. Он никогда ничего не просил, а даруемое принимал спокойно — не то чтобы как должное, а как естественное — вроде грибов в лесу.
Подруга стала задумчивая. Купленная во время романа с Чистым импортная сантехника, рассчитанная на долгое сияющее будущее, упихнута в кладовку вместе с нестареющим Юрочкиным костюмом.
— Поставила бы… — Это я о сантехнике. Подруга пожимает плечами:
— И та годится.
А когда я говорила, что та годится, она брезгливо кривилась. А теперь смотрела то ли в себя, то ли еще дальше:
— Он ничем и ни за что не намерен платить. И не платит. У него нет страха. Ни перед прошлым, ни перед будущим. Если ему скажут, что завтра на рассвете его расстреляют, он улыбнется, и пойдет ночевать в кочегарку, и проспит столько, сколько всегда. Я проверяла: он спал по восемь часов. Ровно. Минута в минуту. Я спрашивала, снятся ли ему когда-нибудь кошмары. Он ответил: для кошмаров у него нет оснований. Лучше бы он мне не попадался. Он выбил из-под меня табуретку.
Через несколько дней после этого разговора она явилась ко мне с двумя дюжими парнями в спецовках. Парни, не обращая на меня никакого внимания, заволокли в мою квартиру сантехнику, выкорчевали родимое производство и, по логике соцбыта, должны были на этом остановиться. Но не остановились. А врастили в стены и пол розовый импорт и сумели провернуть все за два часа.
— Чем ты их купила? — изумилась я.
— Купила ты, — усмехнулась подруга. — Они забрали у тебя старое, которое было почти новое. Работали-то — глаз не оторвать! Представляешь, как будет, когда все так начнут? Вот где коммунизм — платить надо!
— Полегчало, — всмотрелась я.
— Я меняю квартиру. Вместе с барахлом. Чтобы ничто больше на меня не смотрело.
— Значит, пусть пялится на меня?
— Не паникуй, у тебя нет на это условного рефлекса. А ты заметила, что в слесарях сегодня жуткие красавцы?
— Да, я обратила внимание, что они в обручальных кольцах чистят канализацию.
Я скептически оглядела обновленный санузел.
— Ну и как? — с ожиданием какой-нибудь благодарности спросила подруга.
— Замечательно. Но я терпеть не могу розовый цвет. Ты не против, если я всё это покрашу в какую-нибудь полоску?
Подруга заморгала, сморщилась, будто собралась чихнуть или заплакать, и вдруг расхохоталась:
— Господи, да они же тебе и покрасят!
И хохотала, хохотала…
В конце концов, я к ней присоединилась, потому что поняла, что у нас никогда не будет коммунизма, сколько бы нам ни платили. Потому что нас выгнали из него на заре времен. Потому что в каждом из нас живет свой Шамиль.
Это было около двух лет назад. И вот моя мысль снова вернулась к Шамилю, тут был какой-то принцип. Принцип, который мог бы пригодиться мне сегодня. Но проникнуть в него в масштабе обычных деловых оценок не получалось. Чем был этот Чистый Юра-Виктор-Шамиль? Абсолютным лентяем? Но когда моя подруга, отнюдь не отличавшаяся чрезмерным альтруизмом, решилась откупиться от оставленного этим человеком следа чуть ли не всем, что у нее было, и даже пожертвовала тихой улочкой Энгельса в самом распрестижном центре и перебралась на вспаханную новостройками северо-западную окраину огромного города, то это не могло быть бегством только от чужой лени. Ни один из ее четырех мужей не производил на нее такого впечатления.
Не знаю, считал ли Шамиль, что живет так, как нужно жить, но он отказывался жить так, как ему было не нужно. В его небесного цвета глазах пребывало безмерное спокойствие, которое началось в какую-нибудь доледниковую эпоху или еще раньше и которое не способно сокрушиться ничем временным, будь то детская болезнь обладания или внезапный капитализм в России. И что самое удивительное — Шамиль не проповедовал никакой теории. Он ничем не аргументировал себя и ни в чем не уличал ни подзаборника, ни президента. Все происходящее не имело к нему отношения.
Я вдруг подумала, что среди животных такой образец был бы невозможен. У животных нет потребности в юродивых, его не стали бы кормить. Хотела бы я знать, что чувствовал в нем дежурный слесарь, отдавая Чистому свой ужин?
Похоже, моя подруга легко от него отделалась. Мне так не удалось.
Если бы меня спросили, кто из окружающих больше других похож на ангела, я бы ответила: Чистый.
Неужели так и должно восприниматься совершенство — несоприкасающимся, полностью замкнутым на себя, самодовлеющим, не испытывающим нужды ни в чем внешнем. Это по такому раю мы плачем — когда в нас было всё, когда мы не знали ни голода, ни насыщения, когда были избавлены от ошибок, прозрений и раскаяния, когда были счастливы от рождения до бессмертия и время никогда не развертывалось перед нами до мига…
Так вот почему в нас появилось животное. Не исключено, что оно появилось в нас — или мы появились в нем — в самом прямом смысле. Лишенный сознания организм чавкал в юрском болоте, окутывая толстую кожу жарким излучением, а мы, по какой-то космической причине лишившиеся не зарабатываемого пропитания, устремились к чужому телу, а толстокожий, сам не зная как, стал, например, видеть в темноте, опередив собственное развитие на какой-то там миллион лет. Очнувшийся разум, то и дело освобождаясь от кратких существований, прикреплял себя к новым организмам и невольно исполнялся чужого опыта, вводя его в свои замкнутые системы и распахиваясь навстречу незнакомой материальности, погружаясь в нее и ее поднимая. Он нащупывал все приобретающие устойчивость формы и сам увеличивал их количество своими нарастающими желаниями, которые оборачивались неожиданными сцеплениями, постепенно концентрируясь то в десять заповедей, то в пирамиду Хеопса, и Творца, совершившего отчаянный прыжок в развитии, скоро, уже совсем скоро заклеймят Падшим. Ибо отсюда, из позабытых начал и потерянных небес, хлеб в поте лица горше бездельной, никогда не убывающей полноты, которая осознается полнотой лишь теперь, из нищеты, сопротивления и незамечаемых побед. Совершенство узнает себя в несовершенстве.
Шамиль, ты побочный отец моих незаконнорожденных мыслей, и я догадываюсь, что Петруха из бойлерной узрел в тебе свой потерянный рай, он отдаст тебе и завтрак, и обед, лишь бы обрести не имея, но никогда, уже никогда не сможет улыбнуться твоей блаженной улыбкой.
Всё это было уже давно, она приглашала на новоселье, но я по какой-то причине не пошла, она сначала названивала из автомата, раз мы случайно встретились на улице, пощебетали на тему «как ты? а ты как?», но в толпе какой разговор, да я и не испытывала ностальгии, подруга, видимо, тоже, для нее я стала полузабытым звонком, подтверждающим не подчиняющийся времени условный рефлекс, она сообщила, что все телефонные автоматы в их спальном районе раскурочили подростки, прямо банда какая-то, мастерят свои ноу-хау из чего ни попадя, даже «Скорую» не вызвать, а я утешила ее вестью о том, что через год в их районе пустят две новые телефонные станции, так что пусть она встанет на очередь, если не стоит, она сказала, что обязательно, и мы обе сделали вид, что нам спешно надо по каким-то делам, и разбежались. Не знаю, что после этого делала она, но я нашла свободную скамейку в сквере и долго сидела без мыслей и сожалений, но с чувством вины неизвестно перед чем.