Из окон дома Лавендеров на сиденье «Купе» лился мягкий свет. Джек провел большим пальцем по ямочке на левой щеке Вивиан.
– Тебе не о чем волноваться, – уверил он ее. – Я люблю тебя, ты знаешь.
Вивиан молчала, и слова на минуту повисли в воздухе, как нежное розовое облачко. Потом она вдохнула их целиком, подержала-повертела во рту, с наслаждением ощутила их твердость на языке.
Вивиан взбежала на холм к дому. Перед тем как открыть парадную дверь, она обернулась к сидящему в заведенном «Купе» Джеку и прокричала:
– Мы влюблены! Мы влюблены! Мы влюблены!
Это вызвало улыбку даже у разбуженной заявлением Вивиан соседки, постной Мэриголд Пай.
Глава седьмая
Утром дня летнего солнцестояния Вивиан принимала ванну – сидела в воде, обхватив колени руками. Струя из серебряного крана хлестала нестерпимо горячая. Тем не менее Вивиан наполнила ванну до краев, пока ее грудь и круглые коленки не порозовели от пара.
Она скользнула под воду и открыла рот, надеясь поглотить содержимое ванны одним глотком и опуститься на дно. Но то был момент слабости, который продолжался, пока она не набрала полные щеки жидкости. Тогда она поднялась и села, отплевываясь от горячей и уже грязной воды.
Всего за два тягостных месяца обещание Джека писать ежедневно дало сбой, письма стали приходить по три в неделю, потом по два и в итоге сошли на нет. К июню Вивиан не получала вестей от Джека вот уже пять месяцев одну неделю и три дня. Однажды она ему позвонила, и ей сказали, что Джека Гриффита нет на месте, но дежурная по общежитию поклялась передать ему, кто звонил. Передала она или нет – этого Вивиан узнать было не суждено. Джек так и не перезвонил.
Целыми днями она пыталась забыть, как звучит его голос, а ночами – вспомнить. Часами стояла у почтового ящика в ожидании писем, которые не приходили, сидела у телефона, который не звонил. Мать запретила ей появляться в пекарне: к чему бы Вивиан ни прикладывала руку, все вызывало у покупателей тоску.
Но вопреки обстоятельствам Вивиан была настроена оптимистично. Чтобы вернуться, Джек должен был уехать, так ведь? А она знала, что он вернется, как знала, что некоторые звезды, которые ярко сверкают в небе, уже мертвы и что она красива, хотя бы для Джека. Все так и было.
Вивиан спустила воду и стала наматывать цепочку на вентиль, отсчитывая каждый оборот по-французски, как мать.
– Un, deux, trois, quatre, cinq, six. – Вивиан знала только до десяти, но ничего – витков было не так много. Она вылезла из ванны. Оборачивая голову полотенцем, Вивиан посмотрела в окошко на нового жильца, занятого работой во дворе.
Эмильен стала пускать жильцов сразу после начала войны. Это было ее единственное за всю жизнь проявление патриотизма. Дом на холме превратился в калейдоскоп постоянно сменяющих друг друга мужчин, женщин, детей и животных, каждому из которых нужно было предоставить место для отдыха – кому на одну ночь, кому больше. Дольше всего жила семья черных кошек. Позже ходили слухи, что эти кошки и их потомки населяли комнаты и коридоры нашего дома еще тридцать лет, что сильнее подогревало домыслы, будто бабушка была ведьмой в обличье pâtissier[22]. Из людей, однако, дольше всех оставался Гейб.
Гейб имел необыкновенно высокий рост, и ему нельзя было стоять где попало, потому что если он загораживал солнце, то в его тени начинали вянуть цветы, а пожилые дамы посылали внуков за свитерами. Из-за роста он многим казался старше своих лет. Это было и хорошо, и плохо.
Как и у многих вновь прибывших, первой его остановкой в нашем районе была пекарня. Его привлек резкий запах хлеба на закваске, а еще девушка – она стояла у открытой двери булочной, и ветер трепал ее каштановые волосы. Вивиан не достались ни материнские густые черные волосы, ни зеленые глаза. Она не так выделялась на фоне Эмильен. Для того чтобы оценить красоту Вивиан, нужно было к ней привыкнуть. Подобный вид красоты воспринимался только глазами влюбленного.
Когда Гейб узнал, что девушка из пекарни живет в доме в конце Вершинного переулка, он пошел туда с твердым намерением отдать душу за комнату. К счастью, в этом не было необходимости. Эмильен смерила его долгим взглядом и пришла к выводу, что в доме не помешает рослый рукастый мужик, который сможет дотянуться до светильника на переднем крыльце, когда там перегорит лампочка.
Довольно скоро стало ясно, что парень не только долговяз и может дотянуться до всего на свете. По просьбе Эмильен он починил перила на переднем крыльце и положил на кухне новую плитку. Целый месяц он потратил на деревянные полы – их надо было отшлифовать и натереть воском, от чего его колени даже пошли волдырями. Третий этаж ему велели оставить как есть – туда все равно никто не поднимался.
Первые пару месяцев, которые Гейб жил у Лавендеров, ему почти не удавалось, находясь в одной комнате с Вивиан, не опрокинуть на пол масленку и не покрыться красной зудящей сыпью.
Если бы кто-нибудь его спросил, он бы смущенно признался, что все ремонтные работы в доме он сделал для Вивиан. К счастью для Гейба, никто его об этом не спрашивал.
Мать Гейба была дальним отпрыском румынских монархов. Она была смуглой красавицей с тонкими по моде бровями и большущим крючковатым носом. Своему сыночку она рассказывала дивные сказки об их предках, сидя при этом за туалетным столиком и аккуратно нанося на щеки кружки румян, а на веки – широкие голубые мазки.
Мечтая вместе с Кларой Боу и Эстель Тейлор играть для «Парамаунт пикчерз», она переехала в Голливуд. Но вместо съемочной площадки очутилась в крошечной квартире-студии вблизи Лос-Анджелеса, населенной пауками породы «черная вдова». Откуда взялся он сам, Гейб не знал. Уходя вечерами из дома, мать напоминала сыну закрыть дверь на цепочку и оставляла его наедине с его пустыми мечтами среди густого марева ее смолистых духов. По возвращении она трижды стучала в дверь, и Гейб, разгладив ее примятую им самим постель, ставил на проигрыватель в углу комнаты пластинку со сладострастным джазом.
В те вечера, когда она возвращалась, Гейб спал в кладовке на постели из изъеденных молью пальто и шарфов, поджав длинные ноги к подбородку. Он понимал, что можно выйти, когда она меняла пластинку на что-то более меланхоличное. Когда он выходил из укрытия, то обычно заставал мать сидящей за туалетным столиком – она рисовала на лице улыбку, прежде чем снова уйти.
– Помни, inimă mea, сердце мое, – говорила она, – в наших жилах течет королевская кровь.
Утром они шли в забегаловку за углом, где она, улыбнувшись официантке, заказывала большущую гору оладьев Гейбу и кофе – черный – себе. После этих завтраков Гейбу становилось нехорошо, но он всегда умудрялся проглотить все до последнего кусочка.
Но однажды пластинка на проигрывателе так и не сменилась. Когда Гейб наконец выполз из кладовки, он обнаружил, что мать бесформенной кучей лежит на полу; вокруг головы застыли лужицы королевской крови. Там же валялись несколько долларовых купюр, наполовину красных и липких. Комната наполнялась гулом от заевшей на проигрывателе иглы, которая все время соскакивала в конец записи.
Гейб обнял мать руками и поднял ее на кровать. Он с усилием сглотнул, так как рвота подошла к самому горлу, когда ее голова неестественно откинулась набок. Он положил ее на простыню и укрыл, подложив под шею подушку, а сам свернулся калачиком рядом.
Так он провел с ней много дней. Когда труп начал попахивать и гнилостный воздух из квартиры проник в коридор, жильцы стали жаловаться и, проходя мимо, зажимать носы платочками. Наконец как-то ночью, взглянув на мертвую мать в последний раз, Гейб ушел, не взяв с собой ничего, кроме решимости помнить ее только живой. Деньги на полу он оставил без внимания. Ему было десять лет.
Следующие несколько лет Гейб много перемещался. Из-за необычайно высокого роста он в десять мог сойти за пятнадцатилетнего, а в двенадцать – за восемнадцатилетнего. Поэтому он легко находил работу: провел несколько месяцев на козьей ферме во Флориде, грузил великие произведения искусства для галереи в Квинсе и собирал образцы воды в центральном Орегоне. Целый год Гейб проработал помощником плотника в Нью-Гемпшире. Жил он в семье плотника вместе с его двумя детьми, собакой и женой.
Будь возраст Гейба под стать его внешности, он бы уловил намерения жены плотника: почему она с готовностью подавала ему завтрак по утрам и клала ему руку на верхнюю часть бедра, зачем укладывала детей спать пораньше в те вечера, когда муж играл с дружками в покер, что означали ее смех, взгляды, вздохи. Будь он более искушенным, его бы не так глубоко шокировала та ночь, когда она вошла к нему в комнату и забралась на него сверху. И он бы наверняка что-то заподозрил, когда она сняла халат, в лунном свете обнажив голое тело. И когда она взяла его в рот, он бы не расплакался и с криком «Мне тринадцать!» не выбежал из дома, волоча по земле пижамные штаны.
Следующие пару лет Гейб провел в ожидании, когда война придет на земли США, и после седьмого декабря 1941 года первым записался на службу, осознав, что до Гавайских пляжей рукой подать. И опять его необыкновенные рост и телосложение помогли: вранье про возраст не вызвало никаких вопросов. Никому из боевых товарищей в голову не приходило, что тихому долговязому парню всего пятнадцать. Старшие по званию, правда, считали его слишком впечатлительным для бойца и слишком брезгливым для медика, поэтому назначили сражаться за благородное дело единственно возможным для него образом – в столовой. Раздавая мясные консервы и наливая растворимый кофе, Гейб наблюдал, как боевые товарищи писали любовные письма девушкам, чьи измятые фотографии носили в касках, и слушал, как они вспоминали матерей, и голоса их при этом дрожали от тоски. Он рыдал каждый раз, когда кто-то из них погибал. Всего через год службы Гейба ввиду повышенной утомляемости уволили в запас – оплакивать столько жизней оказалось делом непростым.