Светлая печаль Авы Лавендер — страница 3 из 39

По слухам, Борегард ушел из семьи к одной бесплодной немке с выпуклостью на затылке, что, по мнению любого приличного френолога, означало, что Борегард нашел себе сговорчивую женщину, наверняка готовую на громкие ночные проявления любви по щелчку его пальцев. Этим чрезвычайно изобретательным россказням поверила даже Маман. Позже эта вера привела к образованию маленького отверстия в верхней полости ее сердца, которое доктора ошибочно приписывали питанию и ее неизвестному происхождению.

На самом деле исчезновение Борегарда Ру стало результатом недоразумения. Борегард, несмотря на свою грубую красоту, был как две капли воды похож на другого мужчину – того застукали в постели с женой местного мясника. Борегарду страшно не повезло: мясниковы молодчики отыскали его первым. О том, как был найден труп, плавающий в виде не поддающихся идентификации разбухших кусков вдоль реки Гудзон, вышла коротенькая заметка на боковой полосе «Нью-Йорк таймс». Во всей этой трагической путанице была своя ирония: Борегард Ру безмерно любил жену, обожал ее привычку молчать и ни разу за все время супружества ей не изменил.

Узнав о внезапном исчезновении мужа, Маман слегла и следующие три месяца провела в простынях, все еще хранивших его резкие ароматы. За детьми смотрела соседка – карлица по имени миссис Барнаби Коллаху, которую те прозвали Notre Petit Poulet, «наш цыпленочек», из-за привычки цокать языком. Миссис Барнаби Коллаху находила прозвище чрезвычайно приятным.

В конце концов Маман выбралась из постели и устроилась счетоводом в близлежащую химчистку. Со временем она стала зарабатывать достаточно, чтобы трижды в неделю кормить семью самой низкосортной кониной. Кроме того, она переселила Пьерет из ящика комода.

Однако становилось ясно, что Маман постепенно готовится к собственному исчезновению. Первой это заметила Эмильен, когда среди уличной суеты хотела взять мать за руку. Пальцы ее скользнули в пустоту, будто прошли сквозь облачко пара.

В 1917 году Эмильен было тринадцать, и жила она с сестрами, братом и Маман в битком набитом квартале многоквартирных домов. Каждое съемное жилье имело свои проблемы: антисанитарные условия, теснота, ветхие лестницы. Дети семьи Ру настолько привыкли к соседским голосам, проникающим сквозь тонкие стены, что каждый из них со временем научился разговаривать на нескольких языках: все четверо на французском и английском, Эмильен – на итальянском, Рене – на голландском и немецком, а Марго – на испанском. Младшая, Пьерет, разговаривала на языке, впоследствии идентифицированном как греческий, и только на седьмой день рождения объявила на хорошем французском: Mon dieu! Où est mon gateau? – что означало «Боже, и где же мой торт?», после чего остальные заподозрили, что от Пьерет и впредь можно ожидать разных сюрпризов.

Именно в этом городском квартале бабушка встретила первую любовь всей своей жизни. Его звали Леви Блайт – паренек-коротышка в ботинках не по размеру. Орава мальчишек из соседнего квартала, что постоянно обзывали его гомиком, еще и швыряли камни прямо ему в лоб. Эмильен никогда раньше не видела, как плачут мальчишки (не считая брата Рене, у которого был на удивление низкий болевой порог).

После одного из особенно жестоких избиений, свидетелями которого стали большинство соседских детишек, Эмильен с младшей сестрой Марго пошли за Леви Блайтом в глухой проулок, где смотрели, как он истекает кровью, пока Леви, повернувшись к ним, не заорал: «Проваливайте!»

Что они тут же и сделали.

Эмильен поднялась в квартиру – за ней, как всегда, тенью следовала Марго. Там она оторвала от простыни, на которой спала вместе с сестрой, треугольный лоскут, прихватила из маминого ящика склянку йода и бегом вернулась туда, где, привалившись к стене проулка, сидел Леви. Увидев, как он морщится при попадании йода на раны, Эмильен дала ему потрогать свою голую попку. Эту жертву она позднее со вздохом объяснила Марго так: «От любви мы становимся такими дурочками».

После того дня Леви больше не видела ни Эмильен, ни кто-либо еще. Многие посчитали, что его мать наконец поплатилась за грязные дела, творившиеся в ее квартире, и, вероятно, Леви вместе с двумя сестрами перешел под опеку государства. С другой стороны, уверенности ни у кого не было: в те времена многие исчезали и вследствие менее веских причин – за всеми не уследишь.

Бедняжку Леви Блайта бабушка забыла только через три года. В шестнадцать она безнадежно влюбилась в парня, известного как Дублин – кличка происходила от места его рождения. Дублин научил ее курить сигареты и однажды сказал, что она красивая.

– Красивая, – сказал он, смеясь, – но странная, как и все в вашей семейке.

Он потом подарил Эмильен ее первый поцелуй и сбежал с Кармелитой Эрмосой, которая вполне соответствовала своему имени[10]. Какая несправедливость!

В 1922 году, когда Эмильен было восемнадцать, семья Ру претерпела ряд изменений, что только подтверждало, что члены ее в самом деле странноваты. Пьерет, от которой действительно можно было ожидать сюрпризов и которой исполнилось пятнадцать, влюбилась в пожилого джентльмена, чьим увлечением было наблюдать за птицами. Никак не сумев привлечь к себе внимание орнитолога – не помогло даже ее появление на пороге его дома практически нагишом, если не считать нескольких перышек, приклеенных к причинному месту, – Пьерет пошла на крайние меры и превратилась в канарейку.

Наблюдатель за птицами так и не заметил отчаянной попытки Пьерет завоевать его сердце и переехал жить в Луизиану, где его привлекла большая популяция Pelecanus occidentalis[11]. Все это только доказывает, что иногда на жертвы идти не стоит. Даже – а возможно, в особенности – на те, что принесены во имя любви. Семья постепенно привыкла к бодрому утреннему пению Пьерет и желтым перышкам, которые собирались в углах комнат и прилипали к одежде.

Рене, единственный мальчик в семье Ру, по части красоты превзошел отца в нежном возрасте четырнадцати лет. В семнадцать простые смертные считали его богом. От простых фраз Рене вроде «Не могли бы вы?..» и «Не хотите ли?..» юные особы заливались румянцем и впадали в истерику. Встречаясь с Рене Ру на улице, почтенные во всех отношениях дамы натыкались на стены, любуясь тем, как волоски на его пальцах блестят на солнце. Это само собой и само по себе было опасным явлением, но Рене оно сильно расстраивало, потому что, в отличие от Леви Блайта, ему на их улице скорее нравились мальчики, чем девочки, и это некоторым из них он показывал свою голую попку – хотя, конечно, не при сестрах.

Если не брать в расчет Пьерет, Эмильен считалась самой странной из всего семейства Ру. Ходили слухи, что у нее есть некий сомнительный дар: способность читать мысли, проходить сквозь стены и передвигать предметы одним усилием мозга. Но ничем подобным бабушка не обладала – не была ни провидицей, ни телепатом. Просто Эмильен была более восприимчивой к внешнему миру. Поэтому она схватывала то, что не удавалось другим. Если упавшая ложка для кого-то означала необходимость достать чистую, Эмильен знала, что матери следует приготовить чай – кто-то придет. Крик совы предвещал надвигающееся несчастье. Странный шум, услышанный трижды в ночи, означал, что близится смерть. С дареными букетами вообще каверзный вопрос – все зависит от цветов: голубые фиалки значат «Я никогда тебя не предам», а пестрая гвоздика – «Прости, но я не могу быть с тобой». И хотя иногда этот дар приносил пользу, юную Эмильен он сбивал с толку. Она с трудом отличала знаки вселенной от знаков, вызванных ее воображением.

Именно поэтому она начала играть на клавесине: глубокий голос инструмента заглушал лишние звуки, когда она нажимала на клавиши. Каждый вечер она исполняла разные воспроизведения итальянских любовных сонетов, что позже связывали с приростом населения в округе. Множество детишек было зачато под звуки любовной музыки Эмильен Ру, сопровождающейся ладным хором голосов брата и сестер: нежного тенора Рене, пронзительного чириканья Пьерет и спиритического контральто Марго. Марго не была странной – но и красивой, как остальные, тоже не была. Что делало ее по-особому странной. А Маман становилась до такой степени прозрачной, что дети, протянув руку сквозь нее, словно сквозь пустоту, ставили бутылку с молоком в холодильник, часто даже не задумываясь об этом.

Как раз в это время на улицах Нижнего Манхэттена заметили человека, надушенного дорогим одеколоном и одетого в пиджак на шелковой подкладке; друзья величали его Сэтин, а знакомые – мсье Лаш. Говорили, что он приехал откуда-то с севера – то ли из Квебека, то ли из Монреаля (по-французски он говорил безупречно, но с необычным акцентом) – и что в своей круговой поездке, которую совершал раз в несколько месяцев, обычно делал остановку на Манхэттене. Причин его визита никто не знал, но предполагали, что ничего хорошего в нем не было, судя по тому, с какими мужланами он водил компанию, а еще по клацающему звуку, который издавала его левая нога из-за спрятанной в штанине брюк пороховницы.

В тот день, когда Эмильен встретила Сэтина Лаша, на ней была ее шляпка-клош ручной работы, разрисованная красными маками. Волосы были завиты и чуть выглядывали из-под шляпки, обрамляя изгиб подбородка. Чулок порвался. Стоял май, и по окнам кафе, где Эмильен только что отработала смену, подавая черный кофе с булочками в сахарной глазури потерявшим надежду ирландцам, хлестал косой весенний дождь. Ароматы глазури и скомканного как тесто чувства собственного достоинства еще не выветрились из ее одежды. Пока она ждала, когда прекратится дождь, колокола Святого Петра пробили пять, а по навесу над ее головой с новой силой застучали капли воды.

Задумавшись об очаровании таких минут, она любовалась дождем и серым небом так, как можно любоваться полотном подающего надежды художника, чья известность словно проглядывает из мазков его кисти. Пока она стояла, погруженная в эти мысли, Сэтин Лаш вышел из кафе, звяканьем штанины нарушая ритм колотящих по навесу капель дождя. Эмильен с замиранием сердца сразу отметила светло-зеленый кружок в одном его глазу и то, как великолепно он схлестывался с лазурно-голубым цветом второго глаза. Она была готова расстаться с предшествующим моментом – ведь этот был ничуть не менее прекрасен.