Светлая печаль Авы Лавендер — страница 37 из 39

Ближе к декабрю дожди поредели, серые грозовые облака, которые, как считали, должны были навсегда застыть в небе, все-таки рассеялись и наступила зима, принесшая с собой обледенелые утренние дороги и окна машин, а также небольшие дожди. Снег выпадет позже, в январе или феврале, и оденет город в белое, застав всех врасплох.

Двадцать первого декабря был день зимнего солнцестояния. Кроме того, он ознаменовал шесть месяцев со дня нападения на меня и спасительной смерти Натаниэля Сорроуза. В Вершинном переулке впервые отметили зимний языческий праздник, только в печальной и торжественной манере.

В те дни я часто думала о смерти, меня интересовало, как это – умереть, и интересовало так сильно, что я чувствовала, будто очертания тела расплываются, словно я уже давно превратилась в разлагающийся труп. Я представляла себе, что, когда умру, испытаю чувство, как от тех белых как мел таблеток, которые мне давала медсестра и от которых я впадала в такое оцепенение, что часы буквально истаивали, как утренний лед на окне. Словно я была ничем, незначительной тенью, шепотком, высыхающей на асфальте каплей дождя.

И хотя мысль о том, чтобы умереть, была привлекательна, сам акт смерти – нет. Чтобы умереть, требовалось слишком много действий. А если судить по недавним событиям, мой организм не собирается сдаваться смерти без яростной борьбы; и поэтому, если уж решиться себя убить, нужно удостовериться, что я смогу это сделать. Что когда все будет кончено, я буду надежно мертва, а не искалечена или полуневменяема, но все еще угрожающе жива. Я думала о том, чтобы набрать горсть мелово-белых таблеток и спрятать их за щекой или под матрасом, а после проглотить одним махом, запив стаканом холодной воды из-под крана. Я думала о том, чтобы проникнуть на кухню за ножом для стейка, настолько острым, что одного надреза на запястье вполне хватит – я не была уверена, что смогу убить себя дважды. Я часто раздумывала, не прыгнуть ли вниз с шаткой вдовьей дорожки на крыше дома. Если бы не вечные посетители, эти мысли привели бы к мрачным, отвратительным действиям. Возможно, именно поэтому ко мне все время кто-то наведывался.

Завтрак поручили Гейбу, и тот каждое утро стряпал что-нибудь простое и вкусное: оладьи размером с тарелку со шматами масла и стекающим по краям кленовым сиропом, жареные колбаски, ломти копченого бекона, яйца вкрутую – и подавал все это в парадной фарфоровой посуде Эмильен, с льняными салфетками и приборами из тяжелого серебра. Гейб ставил все на поднос и вместе с Генри нес наверх, в мою комнату. Только Генри в своей особой молчаливой манере мог уговорить меня поесть, но бывали дни, когда я не могла проглотить ни кусочка, – что ж, Труве был тут как тут.

Кардиген приносила обед; она исправно приходила к нам во второй половине каждого дня, когда положение солнца показывало час, а потом, с началом школьных занятий, чуть позднее. Она приносила домашние задания, читала вслух те страницы, что ей задавали, и шептала тайные планы, которые строила на будущее, когда мне станет лучше.

– Когда тебе станет лучше… – начинала она.

Бὀльшую часть времени Кардиген лежала рядом со мной и держала за руку, и мы молча смотрели на стену. Как-то раз я перевела свой рассеянный взгляд на лучшую подругу и произнесла:

– Тебе идет, – подразумевая ее новый повседневный образ.

– А тебе – нет, – ответила на это Кардиген, подразумевая все остальное.

С ужином было по-разному. Иногда его приносила мама. Иногда – Пенелопа или ее муж Зеб, который своими мозолистыми руками ловко показывал карточные фокусы, пока я что-то съедала. Когда приходила Вильгельмина, то приносила с собой мешочки с сушеными травами, которые вручала Вивиан с определенными указаниями в отношении температуры воды и времени настаивания, и уже потом поднималась наверх. Заварив травы, Вивиан приносила мне горький чай вместе с ужином. Мы слушали, как Вильгельмина, стоя у открытого окна, пела, низко и мелодично, отбивая ритм целительного напева на барабане, обтянутом лосиной кожей. Когда Вильгельмина пела, сердце у меня медленно принимало ритм барабана. Дыхание успокаивалось, и я впадала в полугипнотическое состояние, чем-то схожее с состоянием после мелово-белых таблеток, но гораздо более приятное.

Мне часто казалось, что я схожу с ума – даже не схожу, а уже сошла. Будущее виделось как запертая комната с выкрашенными белым стенами и полами, без окон, дверей или вообще каких-либо путей наружу. Место, где я открываю рот, чтобы закричать, но звука нет.

Вместо того чтобы умереть, медленно исчезнуть, оставив лишь негодное тело, случилось обратное: мой организм начал восстанавливаться.

Я была благодарна медсестре, приходившей каждый день поменять объемные повязки, даже когда стало ясно, что они мне больше не нужны. Медсестра ничего не говорила ни маме, ни бабушке. Я радовалась, так как у меня появилось время подумать – а время мне было нужно, особенно со всеми этими дурманящими мысли картинами смерти.

Однажды ночью я проснулась и увидела, что на моей кровати сидит мужчина, одной рукой прикрывая место, где у него было отстрелено лицо.

– Не бойся, – сказал он. Слова звучали неразборчиво и искаженно, как будто голос сочился не изо рта, а из других частей тела.

– Я не боюсь, – ответила я тоже каким-то чужим от долгого молчания голосом. – Я знаю, кто вы.

Если бы мужчина мог улыбаться, то обязательно бы это сделал.

– И кто же?

– Смерть, конечно. – Я вздохнула. – Честно говоря, меня успокаивает, что вы искали меня так же настойчиво, как и я вас. Долго еще?

– Нет.

Я похолодела.

– Как это – быть мертвым?

– А ты как думаешь?

Я размышляла над вопросом, только сейчас сообразив, что сжимаю в руке письмо Роуи.

– Мне кажется, что смерть похожа на полунаркотическое состояние или когда у тебя жар, – прошептала я. – Будто ты на шаг отошел от всех остальных. Но шаг этот такой длинный и широкий, что догнать не получается, и остается лишь наблюдать, как все любимые медленно уходят.

– Ты хочешь этого?

– А что, у меня есть выбор?

– Выбор есть у всех.

Я цинично расхохоталась, но мне было все равно.

– Разве? А вы? Сюда вы пришли по выбору? Стали после смерти безобразным чудовищем?

– Ах, ma petite-nièce, я сделал это добровольно.

– Почему?

Мужчина поднялся.

– От любви мы становимся такими дураками, – сказал он, и полупрозрачный силуэт замерцал и исчез.

Впервые за шесть месяцев я приподнялась и села. Опустив ослабевшие ноги на пол, я попробовала пройти нетвердым шагом через комнату к окну. На фоне темного неба стоял клен, его голые ветки трепетали на холоде. Я посмотрела вниз на дорогу, зная, что всего через несколько часов по ней пройдет Роуи. Я прочитала каждое из его писем так много раз, что казалось, слова навсегда отпечатались у меня в мозгу. Я знала, что во втором письме он сделал ошибку в слове «существование», написав «а» вместо «о», а в четвертом – забыл поставить хвостик над «й» в слове «давай». Я спала с ними, не положив под подушку, а сжимая в руке, и если потела во сне, влага с моих ладоней смазывала чернила. Я многократно перечитывала и последнюю строчку из письма, полученного пару дней назад, – заключительного письма Роуи перед приездом домой, – пока слова не потеряли своего значения у меня в голове и понятны были только одному сердцу.

Ава, я любил тебя раньше.

Позволь мне любить тебя и сейчас.

Глава двадцать шестая

В своей комнате через коридор бабушка глубоко спала и видела сон. Она вновь оказалась в Борегардовом «Манхэтине», в квартире с кухонной мойкой из треснувшего фарфора и комодом с ящиком, где когда-то спала новорожденная Пьерет. Брат и сестры сидели за деревянным столом и ждали ее с целыми и невредимыми лицами и телами: лицо Рене снова было прекрасно, сердце Марго исправно билось под прочными ребрами, Пьерет распушила свои ярко-желтые волосы.

Рене встал, обхватил Эмильен руками, одним движением поднял в воздух и опустил на стул между сестрами.

– Мы ждали тебя. – Марго указала на две колоды карт посередине стола. – Никто из нас не помнит, как играть в безик.

– В безик нельзя играть вчетвером, – отозвалась Эмильен. – Ты имеешь в виду пинокль.

Пьерет сморщила носик.

– Какая разница?

Эмильен стасовала карты, поражаясь подвижности своих пальцев, упругой коже на руках. Оторвавшись от игры, она обернула локон своих густых волос вокруг пальца, любуясь черным цветом, который с годами стал седым, а потом белым. На ногах у нее были черные туфли на шнуровке, а на голове – шляпка-клош, разрисованная красными маками.

– Мне эта шляпка никогда не нравилась, – рассуждала Пьерет.

– А ты мне больше нравилась, когда была птицей, – ответила Эмильен, и все четверо рассмеялись.

Эмильен вынырнула из забытья. В темноте она с трудом различала в спальне размытые очертания: выгоревшая свадебная фотография, стоящая на прикроватной тумбочке, розовое кресло с прилипшей сбоку кошачьей шерстью и сидящий в кресле мужчина с прекрасным, как и прежде, лицом.

– Никто из нас не помнит, как играть в безик, – сказал Рене.

– Наверное, ты имеешь в виду пинокль. – Эмильен потянула за металлический шнурок лампы у кровати, и по комнате разлился мягкий свет.

– Разве?

– Думаю, да. – Эмильен поднялась с постели и тряхнула своими темными волосами, распустив узел, который она больше не будет носить на затылке. Взяв Рене под руку, она легонько сжала его ладонь своими молодыми подвижными пальцами.

– Нам бы очень хотелось, чтобы ты сыграла что-нибудь на клавесине, – сказал он, выводя ее из комнаты.

– Правда? Что ж, думаю, это было бы чудесно.

Я выглянула в коридор и удивилась тому, что он пуст. Я ведь отчетливо слышала кого-то. Я вышла за дверь своей комнаты на цыпочках, каждый шаг отдавался длинным жалобным скрипом. Остановившись, я прислушалась к ночным звукам нашего дома: механическому урчанию спящего у меня под кроватью кота, мягкому шелесту длинной шерсти на лапах Труве, когда он бегает во сне. Слышался отдаленный гул холодильника внизу, мамино тихое дыхание из спальни в конце коридора.