Светлая печаль Авы Лавендер — страница 5 из 39

С каждым годом торжества становились все пышнее и разгульнее: на десятилетие Фатимы из Китая выписали акробатов; когда ей исполнилось одиннадцать, появилась цыганка с морщинистыми руками и магическим кристаллом; на двенадцатилетие прибыли белые тигры, вылакавшие огромные чаши мороженого. Вскоре день летнего солнцестояния уже ожидали с таким же нетерпением, как Рождество или четвертое июля, а зрители, вплетя в волосы белые ромашки, за много километров приезжали поплясать вокруг костра.

Сама Фатима на празднике никогда не присутствовала. Время от времени кто-нибудь, опьянев от иллюзий и браги, уверял, что видел на крыше ее укутанную в накидку фигурку, в компании птиц с интересом наблюдающую за празднеством внизу.

Но это казалось маловероятным.

Однажды весной капитан не вернулся. День летнего солнцестояния отмечали с не меньшим воодушевлением, чем в предыдущие годы, однако на празднике не было ни белых тигров, ни ясновидящих цыганок, ни демонстрации совершенства мужского тела акробатами-близнецами из Новой Шотландии.

И уже несколько месяцев не было видно и Фатимы Инес.

День, когда ее наконец вывели из дома, вспоминали потом как день, когда тени казались гуще, будто в темных углах затаилась какая-то нечисть. Любопытные соседи вышли на улицу, чтобы посмотреть, как Фатиму Инес, на которой было лишь изношенное в лохмотья белое платье, выпачканное в птичьем помете и перьях, увели из дома в конце Вершинного переулка.

Девочка, чей день рождения праздновали в течение девяти лет, не стала старше ни на час с самого своего приезда, когда от прикосновения к ней пальцы капитана судна горели нетерпением.

Голуби, которых Фатима Инес держала в качестве домашних питомцев, вылетели из вольеров на крыше и произвели потомство с местными воронами. Несуразный молодняк – уродливые и бесформенные птицы-полукровки – досаждали всей округе навязчивым криком и манерой всюду совать свои клювы.

Что стало с ребенком, никто не знал. Поговаривали, что ее отправили в Стейлакумскую[15] психиатрическую больницу.

– Ну а что они могли еще сделать? – спрашивали соседи друг друга.

День летнего солнцестояния в малой окрестности Сиэтла праздновали каждый год. В доме временами кто-то жил: одну осень в 1910 году там провела семья цыган, потом его недолго использовали для собраний местных квакеров[16], но в целом он пустовал – до того дня, когда мой дед, Коннор Лавендер, поднял лицо к небу над Сиэтлом.

После смерти сестры и брата Эмильен разлюбила свою шикарную шляпку-клош. Она отрастила длинные не по моде волосы, которые собирала в низкий тугой, как у старой девы, пучок на затылке – безуспешная попытка насколько возможно приглушить свою красоту. Щеки она слегка припудривала, чтобы скрыть неизменные дорожки слез. Маман, здоровье которой, и без того слабое, сделалось совсем хрупким после потери детей, вскоре полностью исчезла – от нее осталась лишь горстка голубого пепла в постели. Эмильен хранила пепел в пустой жестянке от леденцов.

Однажды жарким августовским днем 1924 года в аптеке, стоя в очереди за пудрой, Эмильен заметила позади себя мужчину. Тот тяжело опирался на трость из темного дерева.

Это был Коннор Лавендер. Ему был тридцать один год, а в семь он заразился тяжелой формой полиомиелита. Больше восьми месяцев он был прикован к постели, и, несмотря на многочисленные ромашковые компрессы, которые мать прикладывала к его тельцу, болезнь изуродовала левую ногу, и ходить он мог только с палкой. Но не было бы счастья, да несчастье помогло: болезнь избавила его от службы в армии, и Коннор Лавендер не попал на Первую мировую войну. Служил он в булочной-пекарне, где, опираясь на трость, отпускал товар покупателям. Из-за болезни бабушка и вышла за него замуж.

Эмильен посмотрела на иссохшую ногу Коннора Лавендера и его трость из красного дерева и решила, что такому мужчине будет трудно уехать от чего-то и тем более от кого-то. Пока капли пота собирались у нее под мышками и в складках под коленями, она приняла решение устроить свою жизнь с Коннором Лавендером. Если он согласится увезти ее подальше от Манхэттена, она подарит ему одного ребенка. Занимаясь с ним любовью, она будет закрывать глаза, дабы не видеть его безобразную ногу.

Три месяца спустя мои прародители поженились. Эмильен надела свадебное платье Маман. После церемонии Эмильен взглянула в зеркало. Вместо своего отражения она увидела высокую вазу – ваза была пуста.

Эмильен решила, что союз без любви – лучший вариант для каждого из них. Лучший для Коннора, который, пока не встретил безутешную мисс Эмильен Ру, смирился с перспективой жить вечным холостяком, питаться супом на одну порцию и на смертном одре не быть оплаканным вдовой. Лучший и для Эмильен – ведь чему прошлое ее научило, так это тому, что чем меньше она любит, тем ниже вероятность того, что ее возлюбленные умрут или исчезнут. Когда их объявили мужем и женой, Эмильен беззвучно поклялась, что будет хорошо относиться к мужу, лишь бы он не искал места в ее сердце.

Сердца у нее больше не было.

Обещание он сдержал. Ровно через четыре месяца после женитьбы на Эмильен Ру Коннор Лавендер взял свою молодую жену, собрал их скудные пожитки – в том числе весьма привередливую канарейку, с которой Эмильен отказалась расстаться, – и сел в поезд до великого штата Монтана. Но когда настало время проститься с поездом, жена Коннора, бросив мимолетный взгляд на валяющиеся перекати-поле и однообразные пустынные равнины, коротко сказала: «Нет» – и вернулась в душный и тесный спальный вагон, в котором они обитали последние несколько дней.

– Нет? – повторил Коннор, пробираясь за ней мимо других пассажиров, чьи жены, как он отметил про себя, не отказывались сходить с поезда. – Что ты хочешь этим сказать?

– Хочу сказать нет. Здесь я жить не буду.

Так завязался разговор, который повторялся, растянувшись на сотни километров: Эмильен отвергла города Биллингс, Кер д’Ален и Спокан, а заодно и все городки, встретившиеся между ними. Коннор Лавендер так разозлился, что перестал разговаривать с женой, проехав местечко Элленбург, знаменитое тем, что однажды оно сгорело дотла. Эмильен посмотрела в окно и сказала лишь: «И чего ради они решили его восстановить?»

Полагаю, что, когда поезд доехал до Сиэтла, бабушка поняла, что варианты исчерпаны. Или выйти здесь, или продолжать в одиночестве. Поэтому, когда они подъехали к станции Кинг-стрит, Эмильен молча собрала вещи и наконец сошла с поезда.

В поисках жилья прародители сначала осмотрели в Уоллингфорде дом с верандой, низкой крышей и открытыми стропилами, но он оказался слишком дорогим, несмотря на нашествие енотов в подвале. Потом посетили старый образец викторианского стиля на Элкай-пойнт, но Коннор беспокоился, что они не смогут спать ночью из-за находящегося неподалеку маяка.

В небольшом районе центрального Сиэтла они оказались из-за каменного разваливающегося здания с покатой крышей в стиле Тюдоров. Дом был через дорогу от школы, куда, как представлял Коннор, пойдут их дети и где на окна наклеят неумело раскрашенные отпечатки их ладошек. Заморосил дождик, и Коннор поднял лицо к небу. Невероятно, но в Сиэтле дождь ощущался по-другому. Бесформенные капли падали на каждую часть его тела, пропитывая ресницы и затекая в ноздри. В этот самый момент Коннор увидел дом на холме.

Тот стоял поодаль, на возвышенности, которой оканчивалась главная улочка этой округи, Вершинный переулок, там, где брусчатый камень уступал место грунту и гравию. Дом был выкрашен под цвет блеклой могильницы. Его опоясывала белая терраса и венчала башня с куполом. В комнатах второго этажа были огромные эркерные окна. По крыше шла вдовья дорожка с балконом, повернутым к Салмон-Бэю. Во дворе цвела вишня: крыльцо было усеяно розовыми соцветиями с чахлыми пожелтевшими краями.

По соседству располагались всего два дома. Один принадлежал человеку по имени Амос Филдз, а в другом хранились черные платья вдовы Мэриголд Пай. Обоих домов не было видно за разросшимся рододендроном и кустами можжевельника.

Никто из путешественников, державших путь в более известный городок Баллард, не делал остановки в этом уединенном уголке. По правую сторону Вершинного переулка находились почта, аптека и кирпичное здание начальной школы. По левую – лютеранская церковь с аскетичными стенами и жесткими деревянными скамьями. Еще там был заброшенный магазин, в котором когда-то торговали свадебными тортами и куда голодные жители в недалеком будущем будут приходить за свежим хлебом и булками, вручную замешенными Коннором Лавендером.

Переезд Лавендеров прошел скромно – ведь из мирских вещей единственным нужным предметом была трость Коннора. Перевезли они и жестянку от леденцов, наполненную голубым пеплом, и обувную коробку с останками желтой птички. Пьерет, особо не отличавшаяся эмоциональной устойчивостью даже в человеческом обличье, не вынесла утомительной поездки на поезде через всю страну. Обоих похоронили за новым домом на пустой садовой клумбе – надгробием послужил большой речной камень.

Эмильен прошлась по дому, переваливаясь под тяжестью выросшего живота. Она и не думала, что так скоро забеременеет, – до отъезда из Манхэттена она была с мужем всего однажды, а в поезде, где тесно и толком не помоешься, ни один из них за время пути инициативы не проявил.

Только когда они добрались до Миннесоты, Эмильен задумалась, не беременна ли она. На середине пути через Северную Дакоту Эмильен нашла слова, которые выражали ее чувства, такие как «расстроена», «выведена из себя», «обманута». Когда наступило время сообщить Коннору – где-то между Кер д’Аленом и Споканом, – она выбрала другие фразы. От радости он расплакался.

Проведя рукой по краю чугунной раковины, Эмильен переместилась в столовую, в которой стояли встроенные шкафы с витражными дверцами. Прислушиваясь к скрипу деревянных половиц, она прошла из столовой в холл и из прихожей к лестнице. В углу гостиной стоял клавесин – Коннор переправил его из Манхэттена. Эмильен не собиралась к нему прикасаться. Ей хотелось наблюдать, как на нем собирается пыль и от старости желтеют клавиши. Но настырная вещица, нахально отказавшись ветшать, продолжала глянцево сиять и, как ни странно, не фальшивила.