Храповицкий рассказывает о следующих эпизодах в половине марта: «Захар из разговора с князем узнал, что (императрица), упрямясь, ничьих советов не слушает. Он намерен браниться. Она плачет с досады; не хочет снизойти и переписаться с королем прусским».
И прежде, как известно уже читателям, между Екатериною и Потёмкиным происходили недоразумения по вопросу об отношении России к Пруссии. Екатерина, поддерживая честь и достоинство России, относилась враждебно к королю Фридриху-Вильгельму II; Потёмкин же, считая положение России опасным, требовал большей уступчивости со стороны императрицы. Как видно, в данном случае самые важные политические соображения поссорили временно императрицу с князем. Столь серьезное отношение к делам политическим производит вообще довольно благоприятное впечатление. Но, как кажется, минуты разногласия, взаимного раздражения повторялись, и, быть может, предметом спора служили часто и гораздо менее важные дела. Все это до такой степени расстраивало императрицу, что она даже часто хворала в это время. Храповицкий писал 22 марта: «Нездоровье, спазмы и сильная колика с занятием духа. Князь говорит, чтоб лечиться; (императрица) не слушается, полагаясь на натуру». На другой день: «Продолжение слабости. Всем скучает. Малое внимание к делам»[590].
Особенно любопытен рассказ Секретарева, бывшего камердинером у Потёмкина, о личных отношениях между ним и императрицею. Легко возможно, что этот рассказ, относившийся к тому времени, когда рассказчик, которого князь и императрица обыкновенно называли Федею, был очень молодым человеком или чуть не мальчиком, представляет собою данные о времени последнего пребывания Потёмкина в Петербурге. Тут сказано: «У князя с государыней нередко бывали размолвки. Мне случалось видеть, как князь кричал в гневе на горько плакавшую императрицу, вскакивал с места и скорыми, порывистыми шагами направлялся к двери, с сердцем отворял ее и так ею хлопал, что даже стекла дребезжали и тряслась мебель. Они меня не стеснялись, потому что мне нередко приходилось видеть такие сцены; на меня они смотрели как на ребенка, который ничего не понимает. Однажды князь, рассердившись и хлопнув по своему обыкновению дверью, ушел, а императрица вся в слезах осталась глаз на глаз со мною в своей комнате. Я притаился и не смел промолвить слова. Очень мне жаль ее было: она горько плакала, рыдала даже; видеть ее плачущую для меня было невыносимо; я стоял, боясь пошевельнуться. Кажется, она прочла на лице моем участие к ней. Взглянув на меня своим добрым, почти заискивающим взором, она сказала мне: «Сходи, Федя, к нему; посмотри, что он делает; но не говори, что я тебя послала». Я вышел и, войдя в кабинет князя, где он сидел задумавшись, начал что-то убирать на столе. Увидя меня, он спросил: «Это она тебя прислала?» Сказав, что я пришел сам по себе, я опять начал что-то перекладывать на столе с места на место. «Она плачет?» – «Горько плачет, – отвечал я. – Разве вам не жаль ее? Ведь она будет нездорова». На лице князя показалась досада. «Пусть ревет; она капризничает», – проговорил он отрывисто. «Сходите к ней; помиритесь», – упрашивал я смело, нисколько не опасаясь его гнева; и не знаю – задушевность ли моего детского голоса и искренность моего к ним обоим сочувствия, или сама собой прошла его горячка, но только он встал, велел мне остаться, а сам пошел на половину к государыне. Кажется, что согласие восстановилось, потому что во весь день лица князя и государыни были ясны, спокойны и веселы и о размолвке не было помину»[591].
Бывали случаи неудовольствия, но отношения между императрицею и князем оставались искренними, и раздражение уступало место дружбе и привязанности. При всей слабости женской натуры императрица благодаря своему положению и своим способностям имела перевес над Потёмкиным. Однажды, когда он, именно в это время, рекомендовал ей какое-то, по ее мнению, совсем недостойное лицо для занятия довольно высокой должности, она отказала князю в назначении этого кандидата и писала ему: «He по красоте, не по уму, еще менее по знанию и по опрятности телесной представляешь человека в армии инспектора. Он же столь взбалмошной, что по городу хвастается, что он тебя поймал и за нос водит… Дурак сей столь ленив, что, кроме еды да петуховой драки, и в голове ничто не помещается… Он тебе чести в армии не принесет; несчастлива бы армия была, ежели в ней не найдется единого человека достойнее того глупца. Позволь сказать, что рожа жены его, какова ни есть, не стоит того, чтоб ты себя обременял таким человеком, который в короткое время тебе будет в тягость; тут же не возьмешь ничего… муж окажется весьма тяжелым бременем… Мой друг, я привыкла тебе правду говорить; ты мне ее также говоришь, когда случай к тому представляется. Сделай мне удовольствие выбрать на эту должность кого-либо более подходящего. Я люблю доставлять тебе удовольствие; не люблю также тебе отказывать; но я бы хотела относительно этой должности, чтобы все сказали: вот прекрасный выбор… Извини меня, ежели я скажу, что муж и жена тебя обманывают; я знаю, что ты сие не любишь, но остеречь тебя не может быть иное, окроме слово лишнее»[592].
Из этого письма видно, что, несмотря на случавшиеся в это время размолвки между князем и императрицею, продолжались, в сущности, прежние дружеские отношения между ними. Из «Записок» Храповицкого видно, что Потёмкин постоянно находился в обществе Екатерины. 5 марта у князя был ужин, на котором была и великокняжеская чета; 9 апреля в дневнике секретаря императрицы сказано: «Князь был ввечеру у государыни и оттуда пошел на исповедь». В другой раз – это было уже летом – императрица из Петергофа приехала к князю обедать в Таврический дворец и оттуда отправилась в Царское Село[593].
Внешние знаки милости не прекращались. Безбородко 25 марта 1791 года писал Милорадовичу: «За прошедшую кампанию велено сенату заготовить генерал-фельдмаршалу князю Г.А. Потёмкину-Таврическому похвальную грамоту и сверх того соорудить ему на иждивении государственном в столице ли или в деревне, где он пожелает, дом со всем убранством и пред домом воздвигнуть монумент с изображением побед и завоеваний, под его руководством учиненных»[594].
В письмах императрицы к Гримму за это время говорится весьма часто о Потёмкине в тоне истинной привязанности. Так, например, в письме от 3 марта сказано: «Четыре дня тому назад приехал к нам фельдмаршал князь Потёмкин-Таврический; он был хорош, более любезен, более остроумен, чем когда-либо, и в чрезвычайно веселом расположении духа. После столь успешной кампании можно быть в ударе». В конце апреля Екатерина с радостью сообщила Гримму, что Потёмкин в восхищении от великого князя Александра Павловича; в другом письме она хвалила подаренные ей Потёмкиным и особенно удобные башмаки, причем прибавила, что все теперь при дворе носят эту новоизобретенную обувь[595].
Замечание о чрезвычайной веселости князя могло относиться разве только к самому началу пребывания его в столице. Другие современники, напротив, находили, что Потёмкин в это время отличался самым мрачным расположением духа. Самойлов пишет: «В продолжение последнего пребывания князя в Петербурге, непонятно от чего, пришло ему в мысль странное воображение, что он доживает свой век; а потому, чтобы заглушить или развлечь мрачность сего воображения и рассеять мысль о близкой его кончине, он вымышлял заниматься увеселениями и учреждать пиршества, так что в столице ни о чем не мыслили более, как о составлении веселостей; но сие, равно как и занятие делами государственными, толико важными, не уничтожало в князе Григории Александровиче скучных предчувствований и погружало его нередко в задумчивость неразвлекаемую»[596].
Пышность и роскошь, которыми окружал себя князь во время своего последнего пребывания в Петербурге, изумляли современников. По случаю гулянья в Екатерингофе он явился с многочисленною свитою, состоявшею из множества генералов, офицеров и пленных пашей[597]. Гельбиг доносил в марте своему двору: «Князь Потёмкин с удовольствием присутствует при устраиваемых в честь его министрами, генералами и купцами празднествах… Со здешними вельможами он обращается в высшей степени гордо и надменно, обнаруживая презрение к ним и иногда заставляя их ждать по целым часам в своей передней и иногда не допуская их вовсе к себе. Он тратит громадные суммы на покупку разных драгоценных вещей; мне говорили, что он первую неделю своего пребывания здесь накупил таких предметов на сумму 100 000 рублей». В другом письме Гельбига сказано: «Образ жизни Потёмкина расточительностью превосходит все, что только можно вообразить себе. Расходы на его пиршества доходят до 20 000 рублей на каждое. Однажды одна уха на одном из пиров князя стоила 1300 рублей; ее подали в серебряной ванне; другой раз он накупил устриц на 300 рублей, фруктов на 1000 червонцев. За две люстры он заплатил 40 000 рублей; два дивана в той же комнате, где были повешены люстры, обошлись в 42 000 рублей. Самые роскошные обеды он устраивал в пост, не обращая внимания на ропот народа. В отношении к женщинам он нарушает все правила приличия; мужья же, робея пред ним, не препятствуют этому. Все это должно будет повести к опале князя, о приближении которой поговаривают под рукою. Он же уповает на твердость своего положения и презирает всех и все… При публичных выходах он является осыпанный бриллиантами, в блеске и со свитою государя, и народ, как кажется, признает его таковым»[598]. «Приглашая князя, вельможи, – говорит Гельбиг в другом месте, – считали часто своим долгом лично прислуживать ему, за обедом стоять за его стулом, как делается с суверенами. Впрочем, бывали и другие, которые не унижались до того, а садились за стол»