Светло, синё, разнообразно… — страница 22 из 37

Давид Самойлов как-то сказал: «Литератор должен уметь все – писать стихи, писать прозу, писать драматургию, он должен полностью чувствовать себя комфортно в создании русской литературы. Вот я, – говорил он, – во всех жанрах себя попробовал, включая даже литературоведческие изыскания». Михаил Константинович пока остается в жанре сочинения песен, песенной поэзии. И поэтому меня разбирает ужасное любопытство: каков-то он будет в прозе? Я думаю, что это где-то не за горами.

Итак, я не играл роли Державина при Пушкине в биографии Михаила Константиновича. Хотя, честно говоря, прилагал некоторые усилия к тому, что сейчас называют раскруткой. То есть где бы то ни было не скрывал своего восхищения, восторга, своего отношения к тому, что делал Щербаков, когда у меня спрашивали или когда даже не спрашивали. То есть рекламировал по мере сил. Не думаю, что это сыграло главную роль в становлении его аудитории и популярности. Потому что она как-то устанавливалась своими собственными законами. Но что я этому содействовал – это было, действительно. Уже через три года после знакомства я об этом содействии написал небольшой стишок, где не скрывал своей прямой материальной заинтересованности.

Уж сколько лет, как мы знакомы

И даже, я скажу, родны.

И как бы к другу друг влекомы

Созвучьем коренной струны[3].

Пора оформить отношенья.

Весьма формальности любя,

По части песен сочиненья

Пишу в наследники тебя.

Моя идея очевидна.

Твоя судьба ясна, завидна,

Поднявшись ввысь кариатидно,

Купаясь в славе, как в Крыму,

Ты потрясешь весь мир талантом,

И будешь ты богатым франтом.

Я захихикаю ехидно

И алимент с тебя возьму.

Чуть позже мои панегирики еще больше возросли. У Маяковского в замечательном стихотворении «Юбилейное» есть такое обращение – в разговоре с Пушкиным он сопоставляет свое соседство в алфавите: «После смерти нам стоять почти что рядом. Вы на Пе, а я на эМ». Дальше: «Кто меж нами? С кем велите знаться? Чересчур страна моя поэтами нища. Между нами, вот беда, позатесался Надсон. Мы попросим, чтоб его куда-нибудь на Ща!»

Исходя из этого оборота, я сочинил следующие стихи:

Однажды в обществе Некрасова

С презреньем пошлого хлыща

Владимир Маяковский Надсона

Послал куда-нибудь на Ща.

И Надсон, слезы утираючи,

Побрел дремучею тропой —

Но как воспрянул он, товарищи,

Когда добрел до буквы той!

Шесть Щедриных[4], махая кепками,

Его приветствовали там.

Читали оду Щукин с Щепкиным,

Строитель Щусев бил в тамтам.

Сам руку жал товарищ Щелоков,

Щербицкий подарил портрет.

Забрел по дружбе летчик Молоков,

По прежней буковке сосед.

А посреди питья и закуси

Вдруг все затихло, трепеща —

Когда Щуко[5] поставил записи

Неповторимого эМ Ща!

Сам позавидовал Коперник

Созвездью яркому таковскому.

И долго Щепкина-Куперник

Язык казала Маяковскому.

В своих панегириках я потом пошел дальше, просто еще рука не дошла поднять все архивы, чтобы их извлечь. Вот когда стукнет Мише лет пятьдесят, вот, я думаю тогда уже и опубликовать эту антологию панегириков в честь Щербакова, которая, глядишь, еще и пополнится.

Профессор Алеша

В моих глазах он всегда был профессор консерватории и джентльмен. И мне даже странно, что все время нашего знакомства я называл его «Алеша». Но обращался на вы. Как и он ко мне.

Мы не были близко дружны, и хотя несколько раз общая работа нас уединяла на какое-то время, дальше неизменной сердечной симпатии дело не пошло – но симпатия была всегда, сильная и глубокая.

В нем сразу чувствовалось наследственная интеллигентская косточка, в его манере говорить, двигаться, одеваться. «Вкус, Скромность, Достоинство» начертано было на его незримом знамени.

Сколько знаю я народу театрального и музыкального, какая галерея разнообразнейших типов проносится перед глазами, талантливых, амбициозных, обаятельных, невыносимых, немало тоже и скромных, достойных, но среди них всех – профессор он один. В тонких очках, с чистым умным лбом, осененным легкой вдохновенной сединой.

Нас познакомил Петр Фоменко в 68-м году. Он ставил комедию Шекспира «Как вам это понравится» в московском театре на Малой Бронной. В спектакле предполагалось много музыки, командовал ею Алексей Николаев. У Шекспира, однако, собственных текстов для вокальных номеров оказалось недостаточно. Тогда, по давнему знакомству, Фоменко позвал меня, предоставил полную свободу, и я от всей души насочинял в спектакль десятка полтора номеров, на собственный мотив, будучи бардом первого призыва, уже с десятилетним стажем.

И композитору Николаеву понравилась моя музыка. Он шикарно ее оркестровал, соединил со своей, получилась в результате целая сюита из одной только музыки к спектаклю, и любительский симфоджаз МГУ исполнил ее, в двух отделениях, в июне 69-го года в знаменитом Университетском клубе на Моховой. Была овация, и мы с профессором плечом к плечу выходили на поклоны, гордые и счастливые.

Я-то счастлив был вдвойне: мои мелодии получили признание не у кого-нибудь – у профессора консерватории, а под двумя из них, как полушутя сказал Алеша, расписался бы и Прокофьев. О, я эти слова нацепил на себя, как орден, и до сих пор ношу с вызывающим видом. Ведь от барда ждут, как правило, текста, а что до музыки – с него хватит и трех аккордов, по принципу «необходимо и достаточно». Получилось, что я эту планку превысил. Еще бы мне не гордиться.

Тут был и некий дополнительный нюанс, вполне для профессора характерный. В то время положение мое было странным и опасно двойственным. Власти запретили мне два моих основных занятия: преподавание литературы в школе (согласно диплому) и выступления с песнями под гитару – согласно уже шестилетней практике. Запретили из-за моей диссидентской деятельности: я числился в активных антисоветчиках. Осенью 68-го был вызван на Лубянку и предупрежден. Там же, однако, было сказано, что препятствовать моей работе в театре и кино они не собираются – ясное дело, если и я не собираюсь диссиденствовать дальше. Обещаний я никаких не давал, но выбирать пришлось. И с начала 69-го года активно и открыто в правозащитном нашем движении я уже не участвовал.

Но и в театре я трудился полуподпольно: разучивал с актерами наши с Алешей вокальные номера – это был способ хоть как-то мне заплатить. Прямо заключить договор с антисоветчиком театр не рискнул, и когда спектакль принимало начальство, в зале меня не было. В афише тоже.

Все это – лишь длинное предисловие к простому и краткому поступку профессора: ни минуты не колеблясь, отсчитал он мне половину своего гонорара. И в дальнейшем, когда я обращался к нему с финансовыми просьбами, мне немедленно выдавалась просимая сумма, причем на условиях «отдадите, когда сможете».

Спектакль этот, по разным причинам, в репертуаре театра продержался недолго, но лет через десять он возродился в Ленинграде, на сцене знаменитого театра Комедии (на сей раз в афише я уже фигурировал рядом с профессором, правда, под псевдонимом).

Было написано даже несколько дополнительных номеров, но главная работа для Алеши была – сводить всю музыку к пяти инструментам, игравшим вживую на сцене. В Комедии, правда, спектакль тоже не задержался: новый главреж в целях экономии заменил живой ансамбль на запись, и спектакль погиб. И лишь спустя еще полтора десятка лет сочинение наше воскресло сначала в Норильском драмтеатре, а затем в Челябинске и в Мариуполе.

Еще мы работали у Фоменко в мольеровском «Мизантропе» (тоже в Комедии), и это была вдохновенная авральная работа: в недельный срок надлежало сочинить шесть или семь номеров, да еще и пару интермедий. Нас поселили в верхнем этаже театра, в гостевых комнатах, мы, бывало, в тапочках спускались в первый этаж, в Елисеевский гастроном за провиантом. Дело было в апреле. Алеша сидел за пианино, поставив на пюпитр сборник французской музыки XVII века, поигрывая оную в задумчивости, чтобы затем перейти к стилизации – а за окном во всю мощь уличных репродукторов гремела советская музыка XX века:

В коммунистической бригаде

С нами Ленин впереди! —

благо происходил вселенинский субботник в честь дня рождения Главного Коммуниста.

В последний день ударного труда, сдав работу, мы последний раз спустились в Елисеевский в тапочках, сжимая в кулаке полученный гонорар, и вернулись наверх, сжимая под мышками темные пузатые бутылки с французским коньяком, который затем и разделили с режиссером и художником. Изящное завершение французской темы в нашем совместном творчестве.

(Время от времени профессор себе «позволял». Он называл это – «сбросить шлаки». Затем следовал длительный перерыв, полный творческих трудов, в течение которого Алеша следовал какой-то научно разработанной травоядной системе. От него я узнал, что вино из одуванчиков – древнее народное изобретение, а вовсе не выдумка Брэдбери.)

Впрочем, была еще одна «французская» попытка: затеяли мы мюзикл по «Милому другу» Мопассана. Было написано даже несколько номеров. У Алеши была блистательная сцена, как Жорж Дюруа мучается над своей первой статьей, не в силах двинуться дальше первой фразы:

– Алжир, – поет он, – город весь белый… весь белый…

И так минут пять, на все лады, только эту фразу. Смешно получилось. С юмором у профессора вообще было замечательно. Да что говорить! Ведь у них с Фоменко и Марком Розовским была развеселая работа: «Мистерия Буфф» Маяковского, где девицы в канкане задирали юбки под Алешину пародию на «Марш авиации»: