ансовский лебедь в исполнении… в исполнении?
– Арфы, арфы, – пояснил Коваль. – Штук, наверно, сто. Всех сортов. От глубокого контральто до фистулы-колоратуры. Вот теперь – лови кайф.
Ибо вместе с лебедем пошли накатывать волны остальных ощущений. Это были зной и прохлада, сияние и полумгла, мед и горчица, ландыш и полынь. Упругий напор и пологий откат в гармонических сочетаниях и ансамблях.
Ныряя и выныривая, взмывая и паря, друзья плавно вошли в блаженный обморок и очнулись каждый ничком на мраморном ложе, как и положено.
Рядом с Ковалем сидел Лемпорт, обернутый в белую тогу, и поглаживал мощной дланью Юрину спину, готовя к массажу. Михайловскую спину тоже кто-то мягко заготавливал – лежа ничком, не видно было, кто.
– Здорово, Володя! – сердечно поприветствовал Михайлов великого скульптора. – Осваиваешь смежную профессию?
– Да вот, понимаешь, – поздоровавшись, сказал Лемпорт, – надоело с глиной возиться. Лепишь ее, лепишь, мнешь ее, мнешь, правильно, неправильно – она молчит, терпит, ей все равно. А тут – живой материал, чуть что не так (Коваль взвыл), он реагирует. И конечная цель, понимаешь, одна и та же: пластическое совершенство.
– По-моему, я и так пластически совершенен, – сказал Коваль.
– Ну, еще не модель, – похлопал его по заду Лемпорт, – но с тобой действительно мороки поменьше, чем с нашим гостем. У тебя я не вижу таких складок и оползней. Поэтому мое дело твою пластику поддерживать, а не творить. Творить будет мастер, я-то пока еще учусь.
Две уверенные властные ладони обмяли Михайлову торс и начали первые пассы, и до боли знакомый бархатный поставленный баритон повел над Михайловым лекцию в соответствии с манипуляциями.
– В нашем деле, Володя, главное открыть чакру, задействовать мантру, возбудить прану и очистить ауру. На первый взгляд, это просто бессмысленный набор разнородных терминов, но это лишь на первый взгляд.
– Александр Аркадьевич! – ахнул Михайлов, распознав голос любимого маэстро. – Ну ладно, Лемпорт скульптор, ему положено мять чего-нибудь руками, а вам-то зачем? Вон Визбор – лиру осваивает, арф кругом полно каких угодно…
– Дорогой мой, на кой хрен мне эти арфы, – засмеялся Галич, со вкусом выговаривая слово «хрен», – когда здесь и без меня хватает кифаредов, и все они играют на струнах, что уж скрывать, гораздо искуснее меня. А главное, мне совершенно не хочется этим заниматься. Муза моя свое дело сделала, и я уволил ее к чертовой матери. Иной раз соберутся ветераны, ну пойду, потрясу стариной перед ними часика на полтора, но здесь мне куда интереснее. Здесь, доложу я вам, такой роскошный шалман – а я, да будет вам известно, матерый шалманщик, – что и арф никаких не надо, все здесь так и гудит. Где бы я еще с Володей познакомился. А теперь нас водой не разольешь.
– В бане это и невозможно, – Лемпорт с удовольствием подоил свою красивую бороду. – В бане разливать людей водой, прямо скажем, противоестественно. Только обливать либо сливать воедино. Единственно, в чем мы с Аркадьичем расходимся – это во взгляде на мой перевод Дантова «Ада». Он считает его философской неудачей, а я – литературной. Ну почему? – возвысил голос Лемпорт. – Почему ты, Коваль, не остановил меня, когда я брался за этот проект?
Тут он прихватил Коваля за ребро, и тот заорал:
– Лемпорт, блин горелый, прекрати! Не пользуйся моим положением, садист! Как я мог тебя остановить, когда ты пер, как танк?
– Надо было бросаться под меня с гранатами!
– Да ты бы проехал и не заметил. Я удивляюсь, как это ты вообще прозрел? Уж не Александр ли Аркадьевич поднял тебе веки?
– Ты, Коваль, хотя и писатель (Лемпорт опять погладил бороду), но вряд ли читал сочинение Алигьери в подлиннике. В отличие от присутствующих. Я, понимаешь ли, итальянский выучил только за то, что им разговаривал Данте. И сразу увидел несовершенство всех наших переводов. Конечно, у меня зачесались руки! Меня охватило величие замысла! И ты меня не остановил.
Он снова ущипнул Коваля, но тот даже не заметил от возмущения.
– Побойся Бога, Лемпорт! – вскричал он. – За кого ты меня принимаешь? Я тебе не Бенкендорф, чтобы душить великие замыслы! Почему это я должен был тебя останавливать?
– Потому что величие моего замысла полагало наличие стихотворной техники, а она у меня никакая. И ты это скрыл от меня!
– Дружба для меня была дороже, – искренне сказал Коваль.
– Хороша дружба! – и Лемпорт зверски проутюжил ему кулаком позвоночник. – Сделал, понимаешь ли, из друга посмешище.
– Володь, – примирительно вмешался Михайлов, сладострастно постанывая под ладонями мастера. – Зато твои иллюстрации к переводу! Это же вершина графики! Симфония рисунка! Пикассо отдыхает, Неизвестный завидует. Так что не зря ты учил итальянский.
– И потом, Володенька, – зажурчал Галич, – уже за одно величие замысла вам надо бы в ножки поклониться. Обратите внимание, как далеко ушла техника стиха, в то время как замыслы поражают своей невзрачностью. Не хочется называть имен, но сегодня в поэзии я не вижу ничего, кроме необоснованных претензий. Ну да, ну да, – остановил он Михайловские возражения, – вы скажете «Миша Щербаков». Но этот одинокий дуб в пустыне российской словесности никак не делает общей погоды. Целковый с вас, барин, – обратился он к Михайлову, обмахнув полотенцем.
Тот вскочил, освеженный и помолодевший:
– Бог подаст, любезный.
Все его складки разгладились, оползни сползли, и он – оп! – молодецки прошелся на руках, неожиданно для самого себя. Давешнее облако-гардероб вновь окутало их с Ковалем и затем, рассеявшись, оставило их совершенно одетыми. Михайлов поклонился:
– Благодарствуйте, господа хорошие. Никогда ничего подобного. Посему могу лишь робко догадываться, что за шалман загудит у вас нынче вечером. Ничего, увидимся еще. Ба! – хлопнул он себя по лбу. – Забыл спросить: в чем же состоит философская-то неудача великого замысла?
Галич усмехнулся:
– Ну здесь, собственно, Володя ни при чем. Это скорее Дантова ошибка. Да и не его одного. Короче говоря, поэма его о преисподней смысла не имеет. Дело в том, что ада нет.
– Аркадьич, – с досадой сказал Лемпорт. – А вот этого ему знать не обязательно. Пока, понимаешь ли, он в гостях. Вернется, поползут слухи, человечество расслабится…
– Бросьте, Володя, – снисходительно возразил Галич. – Данте вернулся и нагородил сорок бочек арестантов про вечные муки – что-нибудь изменилось после этого?
– Про вечные муки и до него знали, он лишь подтвердил.
– А теперь в них и так никто не верит.
Так разговаривая, они удалились.
– Юр, – произнес Михайлов вполголоса из-за обуревавших чувств. – То есть как это «ада нет»? А как же… это… «Мне отмщение»… «Аз воздам»…Что же Он, Аз-то? Так-таки никому и не воздает?
– Почему не воздает, – неохотно сказал Коваль. – Воздает. Галич с Лемпортом ведь имеют в виду конкретный «Ад», Дантов. Со всеми этими извращениями вроде горячих сковородок. Но ведь воздавать-то можно по-разному. Еще как по-разному.
– Ну слава Богу, – облегченно вздохнул Михайлов, почему-то забыв, что сам не безгрешен. – По-моему, это очень правильно. А иначе что ж… Извини меня, если я покажусь назойливым, но хотелось бы хотя бы одним глазком.
– Кровожаден ты, Михалыч.
– Пусть хотя бы в самом простом варианте…
– Ну простой он и есть самый простой: наш любимый ОРТ.
– ОРТ? – недоверчиво переспросил Михайлов. – ОРТ – это, конечно, наказание Господне, но скорее для святых, чем для грешников.
– Здешний ОРТ, Михалыч, расшифровывается иначе, – пояснил Коваль. – Не Общественное Российское Телевидение, а Обратный Рабочий Телеглаз. Работает в режиме нон-стоп в прямом эфире. Передает абсолютно все. И пишет.
– Все?!
– Все.
– И давно?
– Всегда.
– И я… мог бы…
– Раз плюнуть. Задавай любой координат в пространстве и времени и смотри.
– И даже…
– Говорю тебе, хоть что. Хоть Наполеона при Ватерлоо. Хоть себя самого в Сандунах. Так что все здесь в курсе всего, что было и есть.
– И что будет?
– Для этого тут не ОРТ, а ТОРТ, то есть туда-обратный телеглаз. И доступ к нему ограничен.
– Коваль… – Михайлов внутренне аж задохнулся. – О-о-о… Дорого бы я дал…
– В свое время, Михалыч, а как же.
– Ну хорошо… – с сожалением сказал Михайлов. – Потом так потом. Но я ведь спрашивал насчет воздаяния. Причем тут ОРТ?
– А ты не догадываешься?
– Ага… Человеку как бы прокручивают обратно, да? Все его окаянства?
– В мельчайших подробностях.
– И невозможно уклониться?
– Не получается как-то. Вся штука в том, что не ему прокручивают, а он сам.
– Мазохизм какой-то.
– Почему мазохизм? Естественная необходимость. Вроде посещения бани. А то ходишь и воняешь.
– И идешь и смотришь?
– Идешь и смотришь.
– И долго это?
– Пока не насмотришься, – мрачно сказал Коваль.
Ясное дело, после бани с фатальной неизбежностью следует буфет, и друзья сразу прошли в директорскую ложу, с бархатными завесами, разведенными в стороны, и ниспадающими кистями.
Облокотясь о плюш барьера, они осмотрелись.
Партер пустовал, и лишь на сцене за столиком сидели трое в свободных позах и явно играли в шахматы.
– Второй раз вижу, чтобы столик на сцене, – сказал Михайлов. – А впервые – в Дубне. Цвет ядерной физики: Копылов с Подгорецким, Бруно Понтекорво с Тяпкиным сидят, обедают в зале, мест свободных полно – но нет: на сцене, за столиком возвышается в одиночестве огромный человек, увешанный мышцами. Мировой чемпион, Юрий Власов. Сидит, посматривает сверху вниз на эту немочь.
– Власов Власовым, – сказал Коваль, – однако присмотрись к этой троице, Михалыч. Может, тоже кого вспомнишь.
Михайлов присмотрелся, и сердце его забилось.
– Обрати внимание, Михалыч: компания эта раньше никогда вместе не выпивала. Я-то, кажись, с каждым из них сподобился, но порознь, а вместе они только недавно сошлись, и свел их ты. Ты, ты, не удивляйся. Ты описал это действо как действительный факт, они-то и думать не думали, но кто-то углядел по ОРТ и стукнул, они и побежали смотреть, включают – и пожалуйста: Финский залив, морось какая-то сеется, ты идешь вдоль берега, лицо мокрое непонятно от чего, и бормочешь себе под нос. Ну, подкрутили звук, отфильтровали и получили весь текст, как на ладошке, в авторском исполнении. А? Вспомнил?