– Было дело, – тихо сказал Михайлов.
Было, действительно. Шел он вдоль берега и с необыкновенной ясностью видел перед собой эту картину, которая тут же, одну за другой вытащила из небытия те самые неприхотливые строки:
Борис Борисыч, Гришка и Илья
Сидят в обнимку.
Они сидят, пьют водку, как и я,
Под буженинку.
Григор Самолыч вдохновенно врет,
Как прежде складно.
Илья хохочет, и очечки трет,
И курит жадно.
На них глядит Борь Борич дорогой
С такой любовью,
Как я на них на всех гляжу с такой
Отрадной болью!
– Я вас любил, любимые мои!
И я, как прежде,
Все не умею выразить любви.
Но я в надежде.
С каждым из них Михайлов был в разное время и по-разному дружен – и ни с одним не сошелся так близко, как ему хотелось. Но неразделенная любовь, по наблюдению Куприна, бывает ничуть не слабее разделенной.
– Ну что же ты, – любуясь эффектом, спросил Коваль. – Что же ты медлишь, Михалыч? Вот тебе и случай «выразить любви». Иди, осуществляй надежду свою.
– Погоди, дай полюбоваться, – по-прежнему тихо сказал Михайлов и, подпершись рукою, на манер Арины Родионовны в окошке, стал смотреть.
Теперь все трое сидели вовсе не в обнимку, и никакой буженинки вблизи от них не наблюдалось, а только щегольский цилиндр, обтянутый черным шелком и поставленный на донышко устьем кверху. И шахматы перед ними были не шахматы, а шашки, и доска на столе лежала тройная, а вместо фишек стояли рюмки: Борь Борисыч играл белыми (с чистой водярой), Габай – темно-красными (с «Кровавой Мери»), Фельдблюм – коричневыми (коньяк). Гришка и Борь Борич играли по-настоящему, Габай же по обыкновению дурачился и импровизировал. Разумеется, каждая выигранная рюмка проглатывалась на месте. Закуска же вынималась из цилиндра и была на любой вкус.
– Давненько не брал я в руки шашек, – сказал Борь Борич и сделал ход.
– Знаем, как вы плохо играете, – ответил Гришка и тоже сделал ход.
Илья сходил и заблажил:
Как ныне собрались Фельдблюм и Вахтин
За шахматной стойкой буфета.
На черного фавна похож был один,
Другой – на заправского Фета.
И только Габай был похож на того…
И через паузу:
…Кто был как две капли похож на него!
– Давненько не брал я в руки Фета, – пробормотал Борь Борич и сделал ход.
– Знаем мы, кто на кого похож, – процедил Гришка и тоже сделал ход. Илья тоже сходил и завопил:
– Как ныне собрались Вахтин и Фельдблюм
И вынули шашки из ножен.
Один был похож на мадам Розенблюм,
Другой – ни на что не похожим.
И только Габай, похудав на говне… —
И через паузу, голосом Ильича:
Пагит неподвижно со мной нагавне! —
и потирая руки, засмеялся, довольный.
– Что-то давненько не брал я в руки мадам Розенблюм, – сказал Вахтин и съел у Габая «Кровавую Мери».
– Знаем, знаем мы, на чем вы похудали, – сказал Фельдблюм и слопал у Борь Борича подряд две рюмки водяры.
Илья закатил глаза, помычал и медленно произнес:
И только Габай, как зловещий еврей,
Вдруг вскрикнул, ужалив двух вещих князей! —
и расплескивая свою «Кровавую Мери», заскакал рюмкой по доске, перепрыгивая через вражеские фишки, штук семь, одну за другой отправляя их себе в пасть свободной рукой.
Борь Борич, закинув голову, зашелся смехом, утирая слезы. Фельдблюм воззрился на Габая, не скрывая возмущения:
– Что-то давненько не видал я подобную сволочь! Подсидел, зараза! Тебе не стихи писать – тебе с кистенем гулять в дремучем лесу.
– Как? – притворно удивился Габай. – Вы не желаете продолжать игру?
– Я думаю, торг здесь неуместен, – высокомерно продекламировал Фельдблюм. – Только существо с воображением дятла может говорить о продолжении борьбы в подобной ситуации. Пакт о ненападении и полное разоружение – вот все, что я, блин, могу предложить высоким, блин, сторонам.
С этими словами Гриша подряд оприходовал свой оставшийся коньяк и, вынув из цилиндра ломтик лимона в сахаре, принялся смачно его поедать.
– Как заразительны благородные поступки! – воскликнул Борь Борич и поступил аналогично с остатками своего войска. Из цилиндра же извлек он корнишон и смачно оным захрустел.
– Ах, судари мои, – продолжал он, извлекая, хрустя и хрупая, – какие все-таки римляне мудрецы! Как верно они уловили эту метафизическую связь между здоровьем тела и духа! Уже в предбаннике, освобождаясь от одежд, мы словно оставляем с ними кучу разделяющих нас условностей и предстаем друг перед другом, как перед Господом, в первозданной своей подлинности. Когда же вслед за тем вода и пар очищают нас от грязи и пота, разве вместе с тем не очищается и душа наша от нечистоты помыслов и паутины суеты? Не для того ли христиане погружаются в воды Иордана, а буддисты в волны Ганга? Где еще вы услышите столько исповедей и откровений, как в сауне?
(Здесь Вахтин опростал рюмочку и, выудив из цилиндра устрицу, проглотил.)
– Но даже баня, – продолжал он, – даже она не может сравниться с чудом, какое с нами производит водка. Известно: удивительные резервы заложены в человеческом организме. Вы видели: йоги невредимо лежат на гвоздях, переезжаемые танком. Вы видели: человек, заплетя волосы в косичку и прицепив к ней лайнер, катит его, выпучив упорный лоб, по асфальту. Есть иные – одним пристальным взглядом гнут монеты или зажигают огонь. Но и это меркнет перед резервами духа, и их-то открывает нам водка. Словно из тесной каморки выходим мы разом на свет. Только что нас окружали смутные очертания, неразрешимые проблемы и застарелые комплексы – и вдруг все узлы развязались, комплексы рассеялись, ослепительная ясность озарила самые темные углы и не стало никаких сомнений. Куда пойти, что говорить и как поступать – причем ко всеобщей радости, ко всеобщей!
(«Готовься, – шепнул Коваль. – Сейчас будет твой выход. По-моему, он явно к этому клонит. Заметил небось».)
– И тогда, – полным баритоном зазвучал голос Вахтина, – наступает момент для встречи с прекрасным событием, в котором, как в контрапункте музыки, разрешаются самые контрастные темы и соединяется несоединимое.
Михайлов было шевельнулся встать и окликнуть – как вдруг грянули духовые, взвились струнные, запели деревянные, рассыпались ударные, и на серебряном заднике сцены открылись три арки с сиреневым дымом в глубине, и в каждой арке стояла женщина волшебной красоты, протягивая руки к дружной троице. И они устремились, и сиреневая глубина, огласившись восклицаниями и смехом, поглотила их.
– Ооо! – вслед им только и выдохнул Михайлов, а Коваль буркнул:
– Малость подзадержались мы с тобой. А то бы…
Запись дальнейших событий этого путешествия мною утеряна и еще не разыскана. Нашлась пока только вот эта:
– Ну вот, ты все хотел узнать, – невнятно сказал Коваль. – Валяй, узнавай.
Михайлов не вспомнил, о чем речь. Но мобилизовался.
– Наша детская площадка, – объявил Коваль, чем вверг Михайлова в смятение: вроде бы об этом речи не было, а спросить, неужели и здесь беременеют и рожают, не поворачивался язык.
Они подошли. Лужайка как лужайка. Песочница, качели, каталки, лесенки, мелкий бассейн. В песочнице пара малышей, лет трех, поодаль, в манежике, – еще один. Вокруг лужайки витиеватая чугунная решетка в виде рожиц Винни Пуха и Микки Мауса. Поверх нее, приглядевшись, Михайлов различил колючую проволоку в виде розочек.
– Это для чего же? – удивился он. – Для того, чтобы они не выскочили, или чтобы к ним не вскочили?
– Чтобы не вскочили, – сказал Коваль. – Вишь, какие они у нас миленькие. Так и тянет потрепать эти щечки. Эй! Малютки! Кто тут у нас конфетку хочет?
Карапузы, лялякая и гугукая, притопали к решетке и остановились в ожидании.
– Это у нас Досичка, еще белобрысенький совсем. Черноглазенький – это, стало быть, Осичка. А Попочка у нас узкоглазенький, как раз как ты любишь. Ну, деточки, что надо сказать дяденьке при первом знакомстве?
– Дай! – радостно крикнули младенцы, протянув ладошки к Михайлову.
– Ух вы мои тютюшечки, – заворковал вслед за Ковалем и Михайлов, оделяя их шоколадом. – Кукубашечки вы мои. Аня-муня-люлю-тяшечки.
Тяшечки запихнули подарки за щеку и потопали восвояси. Михайлов смотрел им вслед. Коваль смотрел на Михайлова.
– Ну и? – спросил тот.
– Досичка, Осичка, Попочка, целиком и полностью, – проговорил Коваль. – Тебе что-то непонятно? Тогда смотрим дальше.
В своем углу песочницы Досичка трудолюбиво колупался с лопаткой и совком, возводя целые вавилоны с башнями и контрфорсами. В другом углу Осичка, поглядывая на Досю, пытался соорудить нечто похожее, но кроме канавы с отвалом у него ничего не получалось.
Ося пыхтел и нервничал. Вдруг он бросил совок и надулся.
Досичка закончил крепостной ров и отправился с ведерком к бассейну. Тотчас же Осичка устремился к неприступным вавилонам и пухлыми ножками в секунду растоптал их до основания. А затем вернулся к своей канаве как ни в чем не бывало.
Застав на месте цветущей цитадели одни руины, Досичка молча направился к Осичке и вылил на него полное ведерко. Тот завыл, бросился к манежику с Попочкой, ухватился руками за бортик и начал с силой его трясти. Подоспевший Досичка присоединился к нему.
Попочка же ничуть не смутился и продолжал свое занятие. Сидя среди желтой кучи узкоглазых целлулоидных пупсиков, он старательно и безостановочно обрывал им головы, ручки и ножки. Покончив с одним, тут же принимался за другого. Оторванные головы уже составляли приличный холмик, как на картине Верещагина.
– Причем, что интересно, – почему-то шепотом сказал Коваль, – подкладывал я ему то Барби, то Матрешку нашу – ноль внимания, потрошит только своих, узкоглазеньких.