— Ну что это: занавески с постели?
— Да, занавески, — отвечала она со смехом.
— И ты стащила их, пока он еще лежал на ней?
— А почему же нет?
— Да, я уж всегда говорил, что ты молодец баба! и везде найдешь себе дорогу.
— Уж надеюсь, что я не выпущу из рук, что раз попало в них, да еще ради такого молодца, как он! — отвечала она спокойно. — Да смотри не закапай его одеяла и рубашку.
— Его одеяла?
— А чьи же бы ты думал? Он и без них простудится! Да уж, нечего перевертывать рубашку, не найдешь ни одной дырочки; это самая лучшая, какая была у него, да еще голландская. Они бы ее совсем погубили, если б не я.
— Как погубили?
— Да для похорон, — отвечала женщина со смехом, — кто-то уже хотел надеть на него, да я не дала. Бумажная так же хороша для него.
Скруг с ужасом вслушался в этот разговор, а когда они сидели над своей добычей при пылающем свете дрожавшей в руках старика свечи, они казались больше злыми духами, слетевшимися на добычу, чем людьми.
— Ха-ха-ха, — продолжала она, когда деньги были также отсчитаны. — Недаром же он разогнал от себя всех родных и друзей, пока был жив, нам же пригодился, когда умер.
— Дух, — сказал Скруг, дрожа всем телом, — я хорошо вижу, что и меня ожидала та же судьба… моя жизнь вела туда!.. Но Боже мой, что это еще? — и он отошел несколько шагов назад в ужасе.
Сцена переменилась: он стоял возле постели, на которой лежало под покрывалом в лохмотьях холодное, недвижимое что-то… которое довольно говорило о себе, хотя и было безмолвно. Комната была очень темна, и как ни всматривался Скруг по какому-то странному влечению любопытства, но не мог разглядеть ее. Слабый свет из окна падал прямо на постелю, и на ней лежал всеми заброшенный, ограбленный, никем не оплаканный труп этого человека… Никто, хотя бы из христианского милосердия, если не любви, не сторожил его и никто не творил над ним молитвы.
Скруг взглянул на призрака: его неподвижная рука указывала на голову. Покрывало было так небрежно накинуто, что малейшим движением пальца можно было поднять его и открыть лицо. Он подумал об этом, но рука была бессильна подняться.
О холодная, строгая, тяжелая рука смерти, ты поставила здесь престол свой и убрала его всеми твоими ужасами, ибо здесь ты беспрекословно царствуешь. Но ты не можешь властвовать по своему над любимой, всеми благословляемой и чтимой головою и не можешь обезобразить ни одной черты ее. Рука так же тяжела и упадет с тем же глухим и мертвым звуком, если приподнять ее, сердце так же недвижимо, кровь застыла и жилы не бьются. Но эта рука была всегда открыта бедному, щедра на милость и подаянье и всегда верна себе, когда раз дана была взамен истины. Но это сердце не знало робкого страха, оно не страшилось и не сжималось перед тобой, оно было горячо и любяще, а эти жилы никогда не дрожали для низкой страсти. А потому и сама смерть безвластна над вами и не смеет исказить Божьего лика там, где сама душа не изменяла ему. Смотрите… Смерть, ты ударила его твоей тяжелою косою, а его чистые дела живут за ним и разливают благословенье алчущим людям, и память его еще цветет и благоухает в мире.
Не было голосу, который бы шепнул на ухо эти слова Скругу, но он как бы слышал их в самом воздухе, окружавшем покойника. И он подумал: если бы этот человек встал теперь, какая была бы его первая мысль и забота? Деньги, и опять деньги, и грызущая зависть к другому, более наделенному. Но к чему же вы привели его, жадность богатства и отсутствие всеблагословляющей любви? И он лежит теперь один в пустом, мрачном доме, и нет никого, кто бы мог помянуть его добром и хотя бы в память одного доброго слова принести ему свою любовь и участие в эту последнюю торжественную минуту нашего мутного скоропреходящего века. Слышно было только, как кошка металась за запертою дверью и жадные крысы точили и грызли под полом. Чего они хотели в жилище смерти, отчего так жадно шумели? — об этом Скруг не смел и подумать.
— Дух, — сказал он, — это место наводит ужас. Я не забуду его урока. Верь мне. Идем же.
Но Дух продолжал указывать недвижимо пальцем.
— Я понимаю тебя, — отвечал Скруг, — я давно думал… но рука не движется и не слушает мысли.
Дух снова как будто посмотрел на него.
— Если есть в мире хотя одна добрая душа, на которую эта смерть произвела впечатление, то покажи мне ее, я умоляю тебя!
Призрак махнул своей черной мантией, точно ворон крылом, и перед ним вдруг показалась небольшая комната, освещенная лучами солнца, и в ней молодая женщина с своими детьми. Видно было, что она с большим нетерпением кого-то ожидала, ходила взад и вперед и вздрагивала при каждом звуке, — то смотрела в окошко, то на часы и, казалось, с большим усилием над собою сносила шум и беготню играющих вокруг детей.
Наконец зазвенел давно ожидаемый колокольчик, и она бросилась к двери навстречу своему мужу. Он казался человеком еще молодым, но тяжелая забота уже оставила свои глубокие следы на открытом широком челе. Какое-то странное выраженье видно было на его лице в эту минуту, — какого-то грустного удовольствия, которого, казалось, он сам стыдился и старался, но не мог подавить его. Когда жена его спросила, какие вести? — он словно смешался и не знал, что отвечать ей.
— Дурные или хорошие? — наконец, сказала она.
— Дурные, — отвечал он.
— Мы разорены? — и она взглянула на детей.
— Нет, Саша, еще есть надежда.
— Так он смягчился? — сказала она с удивлением. — После этого всего можно надеяться, когда над ним совершилось такое чудо!
— Смягчаться ему уже нечего… Он умер!..
Она была кроткое и любящее созданье у Бога — если только верить ее светлым живым чертам. Но при этом страшном слове “смерть”, вместо другого, лучшего чувства, невольная радость показалась на лице ее, и эта грешная, дурная радость вырвалась невольным веселым восклицанием. Но в следующее мгновенье другое, более угодное Богу чувство уже накинуло тень на ее просветлевшее лицо, ей стало больно и стыдно самой себя. И она уже просила у неба прощенья в грешном движении души, которого не умела удержать даже при детях, коих самое небо вручает матери в охрану от всякого грешного дуновения земли.
— То, что мне сказала вчера пьяная женщина, когда я хотел добиться, чтобы он меня принял и дал отсрочку хоть на неделю, — сущая правда. Он не только был болен, но тогда уже при смерти.
— К кому же перейдет наш долг?
— Не знаю.
— Но до тех пор деньги будут, а если и нет? Не все же такие бездушные заимодавцы, как он. Мы можем пока спать спокойно, а там Бог милостив.
И вправду, с этою смертью у них много отлегло с сердца, и дети, как ни мало понимали, в чем дело, видя просветлевшие лица отца и матери, стали также веселиться.
Со смертью этого человека одной счастливой семьей стало больше, и, кроме грешной радости в чистом и любящем сердце, она ничего по себе не оставила.
— Покажи мне другую, оплакиваемую смерть, — сказал Скруг, — чтобы мне лучше понять все благословение иной жизни.
С этим словом они внезапно очутились в знакомом нам жилище Кричева, где они нашли жену его и детей сидящими вокруг топившейся печки. Все было тихо, очень тихо; маленькие, обыкновенно столько шумевшие дети сидели неподвижно в одном углу и смотрели пристально на Петрушу, который держал в руках книгу. Мать и дочери были заняты шитьем.
… И приял отрока, и поставил его посреди их…
Откуда же послышались эти слова Скругу? Не могли же они присниться ему; должно быть, что Петруша прочел их, когда они переступали порог; но отчего же он остановился и не продолжал дальше?
Мать положила свою работу на стол и закрыла лицо руками.
— У меня глаза начинают болеть от работы при свечах, — сказала она, желая скрыть слезы от детей.
Нет, не глаза болели у тебя, бедная мать! — а эти слова напомнили тебе про твоего бедного Степу, которого Богу угодно было взять от вас!
— Им лучше теперь, — продолжала она, отнимая руку от глаз, — но я ни за что бы не хотела, чтобы ваш отец это заметил; а ему скоро прийти домой, уже время. — И она принялась снова за работу.
— Да, уже время, — отвечал Петруша, закрывая книгу. — Но мне кажется, матушка, что в эти последние дни он ходит тише обыкновенного.
Несколько минут продолжалось молчание. Наконец, приободрившись, она сказала веселым, хотя и не раз вздрогнувшим голосом:
— Однако ж я хорошо помню, что он еще недавно хаживал и очень скоро, да еще с Степой на руках.
— Как же не помнить! — закричал Петруша, а за ним и другие дети.
— Но он был такой легонький, — продолжала она, снова наклонившись к своей работе, — но отец так любил его, что ему тяжко было носить его.
Она пошла навстречу ему, дети бросились тоже, а двое маленьких взлезли к нему на колени и обняли его ручонками. Он был очень весел с детьми и хвалил лежавшую на столе работу жены и дочерей. Но когда они сказали, что к воскресенью эта работа будет кончена, при слове “воскресенье” лицо его снова омрачилось.
— Да, в воскресенье, — продолжал он, — не забудем пойти на его зеленую могилку; мы часто будем ходить к нему, не правда ли? Я ему обещал, что приду в воскресенье. Мой бедный маленький Степа!
И он не выдержал дольше, и слезы ручьями покатились из глаз, и он вышел в другую комнату рядом, где еще стояла в углу маленькая пустая кроватка, и заметно было, что еще недавно покоилась в ней, на этих подушках, чья-то маленькая головка.
И долго-долго он стоял над нею, скрестив руки и в тихой молитве, пока успокоил душевное волнение и снова помирился с небом, которое отняло у него его любимого маленького Степу. Он воротился к своим, и они долго еще толковали между собой в семейном кругу. Отец рассказывал про необыкновенную благосклонность племянника господина Скруга, которого едва раз только видел и который, встретив его на улице и заметив, что он что-то невесел, спросил его, что случилось с ним.
— Тут я рассказал ему свое горе, а он сказал мне: “От души мне жаль вас, господин Кричев, и от души жаль вашу добрую жену”, — а как уж он про тебя узнал, между прочим, — уж, право, не знаю.