Придет серенький коток,
Схватит Типу за бочок.
Хотела заплакать и вдруг раздумывала.
По вечерам, когда она засыпала, мы говорили шепотом, прикрывали лампу газетой.
Да, да… Это была семья. Вика как будто не отделилась еще от нас. Она была наша, еще не сделалась собой.
Семья.
Тысячи звуков из комнаты и кухни. Шаги и шажки… Двери хлопают, Под шкафом — еж. Ежа зовут Яшкой.
Семья!..
Я шел по лестнице и держал елку. Озяб. Елка тоже озябла. Зябкими были ее иголки и ветки. Я остановился в коридоре, перед тем как войти в комнату, похлопал ногами, снял кепку и тужурку.
Елка стала отогреваться. Наполнила коридор нежным, милым, игольчатым… Я толкнул дверь и просунул елку вперед. Но Клава спала, а рядом с ней лежала Вика.
Я тихонько прислонил елку в угол, шевелиться не смел, шелохнуться не смел…
Мороз гляделся в окна, жался к стеклу, надувал снегу на карниз, дышал на стекла со стороны улицы. Они белыми стали… Семья: мир нашей комнаты, запах елки, дыхания Клавы и Вики…
Не зажигая света, он шагал по своему злосчастному номеру. Один.
Лето с его тишайшим вечерним звоном рвалось в открытые окна номера. Тянуло на улицу, как тянет лишь летними, долгими вечерами, когда ты дома совсем один.
Но Петр Ильич боялся выйти на улицу. Она придет, не застанет его и не будет мучиться, что пришла так поздно. Нет, он будет ждать, ждать, ждать…
Постоянная тревога за дочь лишила его возможности наслаждаться Таллином, опознавать его, открывая каждый день для себя какое-нибудь новое здание, барельеф, лестницу…
«Зачем я вызвал ее? — стыдясь своих мыслей, спрашивал себя Петр Ильич. — Я ей больше не нужен. Она человек со своей судьбой и характером. Нет у нее привязанности ко мне. Для этого она еще недостаточно повзрослела.
Я вызвал ее не для нее. А для себя. Нет, неправда: и для нее…»
Больше он не был в силах сидеть один. Спустился вниз, в вестибюль, и, заложив руки за спину, стал расхаживать взад-вперед.
Из ресторана гостиницы слышался вальс. Мимо Петра Ильича проходили пары.
«…Молоды. Очень молоды… Дети. Какая юная молодежь! Выпороть бы ее — вот эту девчонку в розовом. Девчонку с пьяными глазами. Неужели же для того, чтоб весело было, обязательно напиваться?..»
— Извините, где приблизительно жгут костры? — спросил он швейцара гостиницы, когда пробило час.
— Да как вам сказать? Повсюду. На берегу моря, в поле…
Два часа ночи.
Вики нет.
Петр Ильич решил, что завтра отправит ее домой. Напишет письмо ее матери и, признав свою вину перед ней (ибо был в ответе за дочь и этой ответственности не хотел с себя снять), отправит Вику назад с холодной сопроводительной запиской.
Третий час.
…Только бы никто ее не обидел. Ведь это бывает, бывает!
Быть такого не может!.. Ему бы дали знать. Вот как?.. А разве у Вики при себе паспорт? Нет. Паспорт Вики у дежурной гостиницы.
Одна. В ночном городе. И может быть, зовет меня…
Он выбежал из гостиницы и принялся бессмысленно бродить по ночным переулкам…
Город спал.
«Сейчас я вернусь. А она уже дома. Дома. Открою дверь — она спит…»
Город пуст. И тих. Но изредка раздавалась из какого-нибудь дальнего переулка короткая песня пьяного.
Пьяные! Куда идти, где искать ее?
Если не достала такси и некому было ее проводить, она, может, решила заночевать у подружек? Но ведь могла же она позвонить! Автоматы повсюду, а в номере телефон…
На цыпочках, чтобы не шуметь, он взбежал по лестнице.
На столе по-прежнему горит лампа. Уходя, он забыл погасить ее. Все как прежде. Тихо. Пусто. И страшно.
— Алло!.. Дежурная?.. Простите, пожалуйста, мне не звонили?.. Нет?..
Что делать?
Может быть, самому позвонить в Ленинград?.. Мать Вики — единственный на земле человек, который разделяет его тревогу. Но что он скажет ей? «Вика— пропала! Приезжай. Она — пропала. Пропала».
«…Да, да… Она — мила. Она — находчива. И добра. Она располагает всех. Иногда она бывает просто… просто красавицей! Дитя мое. Услышать твой смех, твои шаги. Узнать, что ты спокойна. Счастлива.
И пусть я тогда умру.
Пусть умру. Только пусть ты будешь жива, цела.
Я никогда ни на что не пожалуюсь. Забуду о себе. Ни в чем и никогда не упрекну тебя. Только возвратись здоровой, здоровой, здоровой!»
Начало светлеть. Светлый накал неба смешался для Петра Ильича с чувством тоски, безвыходного, тяжкого горя.
Он сел на скамью в сквере и заслонил лицо ладонями.
«Девочка», — думал Петр Ильич и опять вспоминал, как они гуляли, когда она была маленькой, очень маленькой (и поверить было нельзя, что так вымахает). Она кричала: «Папа!» — шелестели листья, сухие и желтые, под ее калошами. «Па-апа!» — кричала она и глядела снизу вверх, из-под капора, светлыми, детскими, будто испуганными глазами. Он посадил ее на плечо и прижался щекой к ее рейтузам, пахнувшим сыростью. Над ними летели листья, последние сорвавшиеся с деревьев.
И еще он вспомнил ее письмо: «Папка! Я перешла в девятый». И телеграмму: «Принята в институт, поздравляю тебя. Студентка Глаголева».
Петр Ильич встал и, ничего не видя, пошел вперед.
Из подворотни выскочила кошка, пробежала по мостовой. Сверкнул ее глаз, повернутый в сторону Петра Ильича. Стало похоже, что это зеленый огонь и что будто бы она несет его не в глазу, а в пасти. Огниво!
Он пошел, побежал к стоянке машин.
Подъехал «Москвичок». У руля сидела старуха эстонка.
— Матушка, — сказал ей Петр Ильич, — Огни!.. Пригород!
Старуха не поняла.
Тогда он крикнул: «Пирита!»
Машина тронулась, побежала одна среди пустых улиц. Он поглядывал искоса на женщину-водителя. Он был готов все рассказать первому, кто пожелал бы выслушать его.
Что сказать?
«Моей дочери двадцать лет. Она у меня одна. И пропала. Взяла и пропала!»
Он увидел суровый профиль старухи. Он говорил ей: «Пирита! Пирита! Пирита!» — словно старуха была глухая.
Когда машина подъехала к развалинам монастыря Святой Бригитты, Петр Ильич увидел далекий чад. Дымок шел в светлое небо. Он обрадовался, словно в этом еще не погасшем или недавно погасшем костре был признак надежды… И оправдания ей.
Направо, вдалеке, стоял высокий столб дыма.
Костер, приподнятый на железный столб, угасал. Странный костер — под самым небом. Костер из пакли и смолы.
Летели искры. В траве виднелся след от других костров, недавно погасших. Земля была теплой. Он чувствовал это подметками.
В траве валялись консервные банки, бутылки, бумажки из-под конфет.
«Я старый дурак. Они гуляли всю ночь».
И Петр Ильич успокоился.
Нет. Домой она не вернулась.
Он остановился у входа в гостиницу. И продолжал ждать.
Седьмой час утра. Проснулся город. Зазвенел трамвай. От площади покатили автобусы.
Сейчас он пойдет в милицию… И пойдет в морг.
Петру Ильичу казалось, что весь этот ужас с исчезновением Вики ему приснился.
Они шли через площадь. Выражение лица ее было добрым, взрослым и тихим. Они касались друг друга плечами. Туман откатывался в глубину переулков. Утро било в стекла домов. Выплескивалась из легкого тумана первая синева неба и яркие под солнцем кирпичи неровных, уходящих вдаль крыш. Рвались навстречу им маленькие, круглые чердачные оконца. Их ноги попирали первые тени, ложившиеся на узкий тротуар. Среди домов — прелестных! Среди тишины города. Одни.
Забыв о нем!
Она нисколько не торопилась. На ее лице не было и тени волнения или раскаяния.
Они шли — обнявшись.
Забыв о нем!
Сердце у Петра Ильича забилось тягуче и медленно— ударами волнения и ярости, которые иногда охватывают людей внешне сдержанных, долготерпеливых и скрытных. К горлу подступило удушье. Рука протянулась вперед. Он схватил ее за плечо и грубо встряхнул…
И вдруг случилось то, чего он предвидеть не мог, потому что, должно быть, вовсе не знал своей дочери.
В ответ ее большие руки, большие и сильные, ласково обняли его шею. Лицо исказилось гримасой плача. Она бормотала: «Папа, прости!» — целуя его дрожащие руки.
И вместо того, чтобы ее ударить, как он того хотел, Петр Ильич спросил сорвавшимся голосом:
— Как ты могла?!
— Петр Ильич! Вы позволите… Я хотел… Я желал бы с вами поговорить. Когда вы мне разрешите прийти?
Керд был прав. Он красив, этот, как его… Лихтэн. Копь… Соколя… Усталое молодое лицо с чуть ввалившимися щеками.
Но Петр Ильич глядит со жгучей ненавистью на этого молодого викинга со спинок старинных стульев в ратуше, на его гладко причесанную белокурую голову…
Сбросив руки дочери со своих плеч, он посмотрел па ее спутника в упор — глаза в глаза.
— Вы хотели со мной поговорить? Неужто? Вы давно могли это сделать. У нас в номере телефон. Вам это не приходило в голову? Условиться проще простого.
— Для того, чтобы говорить, мне нужно было согласие Вики. Если позволите, если будете нынче свободны…
— Вы меня не спрашивали, — неожиданно тонким голосом сказал Петр Ильич, — был ли я свободен ночью… Да, ночью… А я не спал. Половина седьмого! Могли бы подумать о том, что я буду тревожиться… Могли бы хоть предупредить, что ли!
— Простите, — ответил трубач. — Она подвернула йогу. Мы не могли прийти вовремя.
Выражение сострадания в глазах чужого мальчишки переполнило Петра Ильича ненавистью к нему. И к себе.
— Ну что ж, — сказал он спокойно. — Я, пожалуй, могу вернуться домой, побриться, с вашего разрешения. Одеться…
И, повернувшись, не дожидаясь дочери и не оглядываясь, он пошел к гостинице.
Мы не смеем гневаться на детей. В их власти нас проучить, как им вздумается. Например, заболеть.
В этих случаях родители беззащитны. Их ахиллесова пята — любовь. Давай заболей! — и ты их мигом укротишь.
Петр Ильич не пошел на завод (не потому, что был сильно измучен бессонной ночью. Нет… С этим он, пожалуй бы, справился). Он не пошел никуда, потому что она заболела. Да, в довершение ко всему, она изволила заболеть: попробовала встать на ноги, вскрикнула и повалилась на диван. Щиколотка распухла и сделалась багровой.