— Прости, — сказал Петр Ильич. — Я проспал. И так мне тяжко было… И до того хотелось видеть тебя, что я не смог дождаться утра. И мы не условились. А мне без тебя плохо. Мне без тебя страшно…
Он остановился и повернулся к ней. Сжал ее щеки ладонями.
— Это нехорошо получилось, — говорил Петр Ильич, приблизившись к ее лицу, — я хотел не так войти в первый раз в твой дом. Но ведь, по существу, это все равно… Мне бы надо тут же сказать твоим или, может быть, ты скажешь сама?.. Послезавтра я уезжаю… И мне бы, разумеется, хотелось поехать вместе с тобой, Лейда.
Он улыбался ей, говоря все это, как улыбаются ребенку, не выпуская ее головы из своих рук, глядя в ее лицо, которое чуть-чуть приподнял вверх.
Сказавши то, что сказал, он стал целовать ее брови, волосы, губы, все еще не выпуская из рук ее лица. Он целовал ее и вдруг, зажмурившись, пробормотал, словно выдохнул, то большое слово, которое в первый раз за много лет шепнул ей нынче в лесу.
В ночной тишине стало слышно, как заскулил пес.
Медленно, осторожно она высвободила свою голову из его ладоней. Он не видал ее глаз. Она держала ошейник собаки и с такой знакомой ему, как будто застывшей полуулыбкой смотрела вниз. Петру Ильичу показалось в неверной темноте ночи, что ее рот вздрагивает.
— Лейда!..
Сколько женщин ждало от него этих слов, тех простых слов, которые он ей сказал только что. Он ей сказал их с уверенной нежностью и вдруг заметил, что лицо Лейды все залито слезами. Не ответив, она отстранилась и как бы сделала попытку молча уйти… Он объяснил это волнением и снова привлек ее к себе.
— Нет… Это нет, Петр…
И опять в тишине ночи заскулила собака.
— Я… я уже замужем, Петр. Ты… ты не спрашивал, я не хотела тебе говорить…
Он ее не ударил. Стоял долго и молча, забыв, что на свете бывают слова.
…Она шла по безлюдной улице, опустив голову, положив руку на ошейник собаки. Он видел ее удалявшуюся спину и долго глядел ей вслед, стоя на перекрестке.
Ни гнева. Ни горя. В крепко зажмуренные глаза, как будто кривляясь, плыли шары.
Останавливаясь через каждые три шага, Петр Ильич возвращался назад. В гостиницу.
• Глава четырнадцатая •
В автобусе, отходившем на Таллин, уже сидели пассажиры, завтракали. Кто-то ел яблоко и чавкал.
Когда Петр Ильич подошел со своим чемоданом к открытой двери автобуса, водитель — белокурый, веселый парнишка — выхватил чемодан из его рук, закинул его на верхнюю сетку. Он был русский, должно быть недавно демобилизованный. Среди ребят, проходивших военную службу в Эстонии, многие оставались здесь и делались шоферами. Кондукторша тоже была русская девушка лет восемнадцати, с простоватым милым лицом, в летней косынке. Глядя сверху на Петра Ильича, водитель посмеивался, сияя зубами, крепкими и белыми. Все в нем было здоровье, молодость, физическая бессознательная радость жизни и добра.
Вежливо поблагодарив, Петр Ильич поднялся в автобус, сел у окна, спокойно провел рукою по волосам. Сейчас автобус тронется. Он не увидит больше этого города. Ни-ко-гда. Глядя через окно прищурившись, он, словно в первый раз, разглядывал небольшую площадь около автобусной станции, скамью и вывеску с эстонской надписью.
Пыль вздымалась от каждого шага прохожих. Пыль. Пыль.
Никто не замечал его. Он был чужим.
Автобус тронулся. Впереди нескончаемая белая, знакомая, будто колеблющаяся от зноя, асфальтовая дорога, вся сплошь широко и щедро залитая светом. Ни тени. Тени вон там — с обеих сторон шоссе, где лес, поля, домики.
По существу, то, что случилось с ним в этом городе, было вполне лишено разума. Случилось, можно сказать, помимо его воли. Опрокидывая его понятия о том, что можно и что нельзя; что хорошо, что дурно. Опрокидывая его устои.
Он перестал себя видеть со стороны. Перестал оценивать свои поступки. Был занят «счастьем». Но началось оно, это «счастье», все же не с тех его мыслей, что он одинок и не плохо бы ему наконец нарушить одиночество. Оно началось бессмысленно, пьяно. Он осудил бы любого, кто попытался бы ему от всей души, искренне рассказать что-либо подобное о себе…
В эти самые первые часы с Лейдой он, кажется, желал остановиться. Да, да. Разумеется, желал, не желая.
Конечно, в какой-то мере он подчинился обстоятельствам: необходимости уйти от жгучей боли при воспоминании о Вике, боли не только жгучей, но и бесполезной, ибо ничего в том, что он сделал с Викой, уже поправить было нельзя.
Обстоятельства, которым подчинился он, были еще, бесспорно, — и солнце, и коса песков, и то… да, да, конечно, то, что он все же — не дерево…
Мелькала, кажется, в те самые первые минуты неотчетливая мысль, похожая на раскаяние, говорившая ему, что эта девочка немногим старше его Вики. Быть может, и мелькала эта приглушенная мысль?
Хорошо, что автобус движется. Хорошо, что есть занятие — сидеть в автобусе. Хорошо, что есть задача — ехать вперед. За Петра Ильича и вместо Петра Ильича думает движущийся вперед автобус.
…Но ведь в те часы короткого «счастья» ничто сто не тревожило, что называется, истинно. Он ничего другого как будто бы и не желал для себя, как вечно жить в этом номере, против подворотни-закутка, и вышагивать, вышагивать в нем с пяти часов утра.
Эй вы, люди добрые, что вы время теряете, глядите на этого пухлого Ромео!.. Он ползал на брюхе. Он рвал губами землянику… «Чирик-цвивир»!
Но она?.. Зачем ей-то понадобился он? «Батюшка», «матюшка», дом как дом, славный пес… Да хоть бы корысть какая в ней промелькнула, что ли! Расчет: положение, мол, будущее, то, се, Париж!.. Так ведь и этого не было!
Опустив руку в карман, нашарил коробку сигарет. Спичек не оказалось. Вместо спичек вслед за измявшейся коробкой потянулся длинный стебель увядшего растения… Водяная лилия. (Ее, должно быть, всунула ему в карман Лейда.) Табачные крошки облепили бело-зеленые лепестки.
Сам не зная, что делает, Петр Ильич кинул цветок себе под ноги. Размолотый каблуками стебель он затолкал под скамью. Стало легче.
Сидя с полузакрытыми глазами, ища ответа, он вызывал в памяти ее лицо. И увидел: улыбку, движение, которым она поправляла волосы, ее бег, смех, взгляд, поворот головы, пьяно-счастливое выражение ее лица.
И все это он хотел ненавидеть? Осмеять?!
…Дитя мое! Я возьму тебя за руку… Постучу в его дверь.
И сяду. И буду сидеть на камне, опустив голову.
У твоего порога… Старый-старый. Лишь бы ты… спокойна и счастлива… Спокойна и счастлива…
Его охватило рвущее душу сострадание к ней. Жалел ее неведомо за что — за то, что она молода, за то, что у нее детские руки, жалел за все, что предстояло ей, за любой удар, любое горе, простое жизненное усилие, без которого не обходится ни одна судьба человеческая.
Автобус ехал и ехал. Не видно было конца слепящей белой дороге — этому асфальту, расплавленному и мягкому, источающему смолу из каждой вмятины и трещины. Широкая, дальняя, нескончаемая и жаркая, вся сплошь облитая солнцем, колеблющаяся разнообразной белизной дорога…
И странным казалось, что только вчера еще лежала перед ним дорога другая, другие улицы. Он услыхал тихий вой собаки, торопливые шаги Лейды, идущей рядом с ним, легкие шаги, отчетливые в тишине ночи.
Так что же это было? Что? Что? Не думать… Не стараться понять.
Поворот дороги.
На перекрестке — женщина. Стоит, опустив руки. И вдруг протягивает их навстречу автобусу. Лицо, приподнятое кверху, все залито слезами. Большой разляпистый рот кривится.
И мимо, мимо…
— Вожатый! — сорвавшись с места, говорит Петр Ильич.
Но вожатый, видно, не хочет остановиться. Двери заперты.
«Боже мой!.. Как я смел? Как мог? Прибежала, опередила, ждала, чтобы я увидел ее в последний раз. Знаешь ли ты, что я тебя увидал?! Что ты думаешь обо мне? Как ты думаешь обо мне? Зачем плачешь?.. Лейда, не плачь. Я жив, жив. Даже боль от тебя — это жизнь, Лейда!»
Первая остановка…
Пассажиры спокойно выходят из распахнувшихся дверей, выстраиваются в очередь у киоска, пьют квас. Он тоже спускается вниз, садится на камень возле какой-то решетки.
И вдруг к автобусной остановке подкатывает грузовичок, дверь кабины распахивается и оттуда выходит женщина. Оглядывается, бежит к Петру Ильичу… Не желая думать о том, что пассажиры автобуса жители ее города, она гладит его лицо, прижимает к себе его голову. Ее волосы растрепались, губы опухли, руки в пыли.
— Лейда!
— Его не было, не было… Он только вчера приехал! Вечером. Слышишь, Петр? Я не могла прийти…
— А мне казалось, что я проспал, что ты не дождалась…
— Я не обманывала. Сама не знаю, как это случилось… Я должна была, должна была тебе это сказать!
— И только для этого ты догнала меня? Но как же ты дальше будешь жить, Лейда?! Кого ты любишь?..
Она молча жмется изо всей силы к его плечу.
…Вот тут бы ему не отпустить ее — сделаться накоротко ее кровью, мозгом, сердцем и разумом, потащить за собой в этом вот измявшемся платье, заплаканную… Но он любил так сильно, что думал только о ней; ему было так больно, что дрожит лицо Лейды… Он был готов отдать всего себя, чтобы она успокоилась… а если надо и если так будет легче ей — пусть вовсе его не помнит. Забудет, Совсем.
— Лейда!..
— Иди, — говорит она одними губами. — Иди… Сейчас отойдет автобус.
Он покорно поднимается по ступенькам. Дверь захлопывается. Автобус едет вперед. Петр Ильич хочет выпрыгнуть из этой мчащейся коробки. Опомнившись, снимает с сетки чемодан. Он слышит сердцем — она ждет, она будет ждать его на следующей остановке.
«Скорей, скорей!..»
Он стоит на верхней ступеньке и бессмысленно считает про себя: «…сто десять, сто двадцать, сто тридцать… Тысяча… Сто десять, сто двадцать, сто тридцать…»
Остановка.
Петр Ильич торопливо вытаскивает из автобуса чемодан, подбегает к каждому грузовику, заглядывает в кузовы грузовиков.
Ее нет. Ну что ж,