– Так было не всегда, – провозгласила Аннализа, когда я с шумом ее догнал. – Раньше здесь жило множество людей. Вероятно, побольше, чем в Брейсбридже…
И действительно, ниже особняка на берегу реки когда-то располагалась деревня, которая теперь наполовину утонула в машинном льду: бугристые крыши просели или провалились, двери и окна заволокло кристаллами, дорожки покрылись волнами пены. У нас под ногами хрустело и позвякивало. Мы поднялись к руинам церкви, чей шпиль обвалился и лежал среди перекошенных надгробий – этакий длинный хвост, покрытый кристаллической коркой, словно блестящей чешуей. Здесь оказалось холоднее и темнее, уже ощущались первые признаки зимы. Но будет славно, решил я, внезапно заглянув в будущее, пока Аннализа перелезала через останки церковной стены, мельком демонстрируя белые бедра, если Брейсбридж однажды станет таким же – застывшим во времени, изукрашенным машинным льдом.
– Ты ведь не боишься? – спросила она меня.
– Нет. Конечно нет. С какой стати?
У подножия прибрежного склона, недалеко от реки, кристаллы вздымались, образуя причудливые завитки и выступы, а также хрупкие преграды, которые росли от края земли, как прихваченные морозом водоросли, и вода пробивалась через них с шипением. Мы подошли к неподвижному водяному колесу старой мельницы, которое все еще выступало из застывших шлюзовых вод. Пробрались через разрушенные балки в потрескивающую топь, которая окружала мельницу, то и дело поглядывая на сланцевую кровлю и умолкшее колесо. Если бы не лежащий всюду причудливый иней, пейзаж был весьма похож на те места на Рейнхарроу, где попадались старые эфирные двигатели. Слоевища древних водорослей, заточенных в стеклянистой воде, развертывались веерами, плотными, непроницаемо черными волнами. Здесь ощущался гнет минувшего. В период Второго индустриального века, когда эта мельница процветала, эфир еще можно было добывать из верхних слоев земли и двигатели в основном устанавливали на виду, как и в любом другом производственном процессе. На протяжении восьми-девяти десятков лет деревни вроде этой бурно развивались, прирастали камень за камнем и крыша за крышей, хоронили мертвецов и растили младенцев, пока не оказалось, что все эти поселения слишком отдаленные, чтобы до них можно было добраться по новым железным дорогам, и находятся чересчур высоко, чтобы их охватила сеть каналов. А потом залежи эфира начали истощаться. Какое-то время водяное колесо еще вращалось, пока молодежь покидала деревню, отправляясь зарабатывать себе на жизнь в большие города, Шеффилд и Престон, а гильдейцы изо всех сил старались поддерживать устаревшую машинерию в рабочем состоянии, используя все больше добытого эфира, оставляя все меньше для продажи.
Мы пошли обратно – вверх по склону, сквозь заросли, карабкаясь через шуршащие наплывы кристаллов; потом миновали деревню и в конце концов вернулись в сверкающий сад при особняке. Когда я смотрел на него с такого ракурса, стоя у застывшей пены фонтана, размеры дома и масштаб разрушений поражали еще сильнее. Мы побрели внутрь, где в сгущающихся сумерках принялись без удовольствия кататься по полу и ударять в гонг в пустых коридорах – сбивать наросшие сталактиты, которые исчезали с тихим шорохом осыпающейся стеклянной крошки. Аннализа провела меня по жутковатым коридорам в большую полутемную комнату. Ее окна заволокло машинным льдом, и тот скудный свет, который они пропускали, озарял единственный предмет обстановки, настолько побелевший и бесформенный, что мне на миг показалось, будто он целиком состоит изо льда. Но когда Аннализа взялась за крышку фортепиано, та поддалась легко и таившиеся под нею клавиши оказались неповрежденными.
– Ты умеешь играть? – спросил я.
Она ответила россыпью нот.
– Скажи, Роберт… – Еще ноты. – На что похож Брейсбридж?
Я облизнул губы. С чего начать? Как закончить?
– Ну… Там есть такой звук, такое ощущение. В смысле, от эфирных двигателей. И мы живем в доме, который стоит в ряду таких же домов. Их много, этих рядов… Моя мать… то есть мой отец, он…
Опять зазвучало фортепиано.
– Я имею в виду, каким его видишь ты?
Я призадумался. В комнате стало тихо.
– Э-э… – Я пожал плечами.
– Ты бы предпочел остаться здесь, с Мисси? – Аннализа превратилась в смутный силуэт. Как будто исчезла. Стала тенью, которая продолжала таять. – Ты бы предпочел стать мной?
– Аннализа, я ведь даже не знаю, кто ты.
Она усмехнулась. Тихо и горько, не очень-то весело – так мог бы усмехнуться кто-то гораздо старше. Ее пальцы вновь погладили клавиши. От потревоженных струн взметнулась искрящаяся пыль.
– На самом деле я очень рад, что оказался здесь, – сказал я.
– М-м-м… – Аннализа что-то напевала себе под нос, едва ли слушая.
– Теперь я знаю, что такие, как ты, не всегда попадают в Норталлертон.
Она с грохотом захлопнула крышку.
– Кажется, тебе пора вернуться к маме.
Я поспешил следом за Аннализой по коридорам и лестницам. В кабинете мистрис Саммертон растения были задрапированы тяжелым табачным дымом. Похоже, моя мать и хозяйка особняка уже давно сидели молча.
– Нам действительно пора идти. – Моя мать медленно поднялась из кресла. По блестящим дорожкам на щеках я понял, что она плакала. – Видите ли, скоро последний поезд…
– Конечно, конечно… – мистрис Саммертон тоже встала, улыбаясь и сверкая очками, и нас с мамой вывели из комнаты обратно в просторный главный коридор, где машинный лед, тускло светящийся изнутри, все еще мерцал и искрился в дверных проемах. Я поискал взглядом Аннализу, но она уже исчезла.
Две женщины – моя сутулая мать и маленькая мистрис Саммертон, такая же странная и живая, как сам дом, – посмотрели друг на друга с расстояния, обусловленного их совершенно непохожими жизнями. Затем мистрис Саммертон совершила поступок, который в те времена холодной сдержанности был редким даже среди членов одной семьи: она шагнула вперед и обняла мою мать тонкими смуглыми руками. В каком-то смысле я был потрясен этими объятиями не меньше, чем прочими событиями волшебного четырехсменника. И мне показалось, что два силуэта слились; или, точнее, мистрис Саммертон вобрала в себя мою мать, на мгновение сделавшись огромной и взмахнув крыльями во всю ширь коридора.
– Вот так… – мистрис Саммертон отступила и протянула руку, коснулась лба моей матери, что-то пробормотала – непостижимые слова звенели от скрытой силы, и прозвучали они быстро и отчетливо, как гильдейское заклинание. Потом она повернулась и устремила на меня пристальный взгляд сквозь очки, в которых клубился свет.
– Ты должен заботиться о своей матери, – сказала она, хотя ее губы едва шевелились. «Я чувствую в тебе силу, Роберт. И надежду. Храни эту надежду, Роберт. Храни ее так долго, как только сможешь… Ты сделаешь это для меня?»
Я кивнул.
Мистрис Саммертон улыбнулась. Ее странный взгляд пронзил меня насквозь.
– До свидания.
Я оглянулся на особняк, когда мы с мамой шли прочь по белой подъездной дорожке. Кристаллические наросты теперь источали медовое, сумеречное сияние. А над ними проступали звезды. Одна, мерцавшая впереди, на западном краю неба, была насыщенного темно-красного цвета.
Мама схватила меня за руку.
– Не рассказывай Бет или своему отцу о сегодняшнем дне, – пробормотала она. – Ты же знаешь, какой он…
Я кивнул, думая о словах мистрис Саммертон.
– И возьми корзину… ума не приложу, почему я должна тащить ее всю дорогу!
Я взял пустую корзину для пикника, и мы с мамой поспешили на полустанок Таттон, чтобы успеть на последний поезд.
V
Мы влачили в Кони-Маунде трудное и унылое существование, и к тому же я разрывался между минувшими и грядущими чудесами, так что мама могла и не просить о том, чтобы я никому не говорил про наш визит в Редхаус. Как и следовало ожидать, я преисполнился решимости сохранить в тайне часть мира, принадлежащую мне одному и к тому же лежащую за пределами Брейсбриджа. Итак, я нес свою ношу – вместе с яркими образами того дня, Аннализой и мистрис Саммертон, – в молчании, пусть даже во время блужданий по городку моя голова трещала от вопросов, которые меня прежде не тревожили.
В нижнем городе, на рыночной площади Брейсбриджа, я отыскал участок примечательно потрескавшейся и выветренной старой мостовой, где когда-то стояли колодки, а еще раньше, во время хаотичного Первого века, там могли сжигать подменышей, поскольку еще не умели их усмирять и ловить. Роясь в книжных шкафах городской библиотеки, шмыгая носом над тронутыми плесенью страницами, я искал на букву «Б» Белозлату и бунт, на «Н» – нечестивый и на «П» – подменыша. Но что же такое «подменыш»? Все разговоры о зеленых фургонах, Норталлертоне, троллях, скисающем молоке и съеденных младенцах казались не более чем сплетнями за заборами Кони-Маунда. Однако на верхней полке в углу библиотеки – такой тусклой, промозглой и никем не посещаемой, что ее полумрак казался плотным, хоть ножом режь, – я раздобыл том с вытисненным на обложке крестом под буквой «П» и открыл его.
Оказалось очень похоже на одну из тех книг, что я видел в Редхаусе, но с расплывчатыми фотографиями цвета никотиновых пятен посреди текста, расположенного длинными колонками. Бугристая и слизняковая плоть, а также белая и распухшая. Лица в трещинах, как на старой краске. Конечности с ниспадающими складками перепонок.
– Что это ты разглядываешь?
Это был мастер-библиотекарь Китчум, полуслепой и настолько упертый в своей безграмотности, что его назначение на подобную должность трудно было воспринять иначе, как чью-то дурацкую шутку. Сыпля ругательствами, он выдернул книгу и выгнал меня под дождь.
Но мне еще столько всего хотелось узнать. И вот, спустя три сменницы, в серый и непростительно заурядный девятисменник, я решил вернуться в Редхаус. Покинул дом в обычное время, неся свой школьный ранец, затем свернул в нижний город и миновал его, топча капустные листья на окраинных запущенных огородах, пересек Уитибрук-роуд и двинулся вдоль путей, огибающих Рейнхарроу, добрался до места, где та самая одинокая железнодорожная ветка ныряла в вересковые пустоши. Я устало брел под тусклыми петлями телеграфа навстречу порывистому ветр