– Я скажу тебе, где они, Роберт – вот здесь… – он постучал себя по черепу, – …и в таких мастерских, как эта, которые гильдии не осмеливаются спонсировать. Ты спросишь почему? Я отвечу! Потому что гильдии не видят ничего, кроме эфира. Он слишком упрощает жизнь. К чему прогресс, когда власть имущие и так чувствуют себя прекрасно? Однако будущее ждет нас, Роберт, за руинами растраченного прошлого. Растраченного на газ, Роберт. Растраченного на уголь и пар. Растраченного, прежде всего, на капризы и неэффективность эфира…
Подумай о нашей стране – подумай о том, как она существовала большую часть последних трехсот лет с тех пор, как грандмастер Пейнсвика сделал свое открытие. Да, мы познали прогресс, если понимать это слово именно таким образом. Мы научились использовать энергию угля, газа и пара, мы научились выпускать десять тысяч версий одной и той же жалкой штуковины на отдельно взятой фабрике. Конечно – и это самое важное, – мы научились использовать эфир. Голодают только нищие, и я слыхал, что нынче в работные дома попадают исключительно самые слабые, беспутные и невезучие. Да, у большинства есть пресная вода, а в лучших домах немногих – внутренняя канализация, и страшнейшие эпидемии почти всегда ограничиваются наиболее мрачными кварталами наших великих городов. Я мог бы сесть на поезд и через несколько часов оказаться в Дадли или Бристоле. Я мог бы отправить туда сообщение по телеграфу, и оно дойдет почти мгновенно. Но я мог сказать почти то же самое сто лет назад! Никакой это не прогресс, Роберт! Да, появились новые продукты, новые увлечения, новые стили и мода – даже иной раз новые идеи, если кто-то осмелится их опубликовать, – но все это на самом деле очередное повторение пройденного. Мы в Англии и в других так называемых развитых странах Европы окаменели, как причудливые морские существа, которых иногда находят в кусках угля, и со стойкостью камня сопротивляемся переменам. И я скажу тебе почему, Роберт – это из-за эфира. Из-за того, что мы ленивые инженеры. Если можно заставить какую-нибудь штуковину работать с помощью покрытия с дивоблеском и заклинания, к чему утруждаться усовершенствованиями, мм?..
Монологи грандмастера Харрата всегда проходили в таком ключе. Мне казалось, что он разрывался между надеждой и разочарованием – причем разочарование, как правило, побеждало. Но за всем этим я ощущал притаившуюся печаль. Я чувствовал, что однажды случилось нечто непоправимое. Какая-то рана все еще ныла, какой-то червь продолжал его терзать. И это было как-то связано со мной, Брейсбриджем, эфиром и моей матерью.
Всю ту зиму и сырую раннюю весну восемьдесят пятого года Третьего индустриального века мои блуждания по Брейсбриджу неизменно затягивались. Я как будто хотел изучить это место как следует, составить карту, прежде чем покину его. Я перелезал через покрытые заклинаниями, грязные перила моста, перекинутого через железнодорожные пути, уходившие от фабрик и сворачивающие на юг. Внизу бушевал сернистый жар локомотивов, и я размышлял, пока мимо с ритмичным лязгом проезжали вагоны-платформы – особенно предназначенные для эфира, с соломенной подстилкой, которая выглядела достаточно мягкой, чтобы смягчить падение, – когда лучше всего было бы совершить прыжок и в какие места этот прыжок мог бы меня привести.
К тому времени я часто пропускал занятия в школе; учителя смирились, поскольку все знали об ухудшающемся состоянии моей матери, и им, вероятно, было радостно, что в классе стало на одну угрюмую физиономию меньше. «Мамаша – тролль…» «Мать отправят в этот, как его, Нор-ти-тон…» Хватать яблоки и банки с политурой с прилавков на рынке в шестисменник и просто так швырять их за какую-нибудь стену, терпеть клубы горячего пара на содрогающемся мосту, курить украденные сигареты, смотреть в глаза злопсам, когда они бросались на заборы, беззаботно продираться сквозь кукушечью крапиву и обливаться потом от мучительных ночных кошмаров – моя жизнь состояла из преодоления множества маленьких, невидимых барьеров. На каждом перекрестке я взглядом искал тролльщика; не мастера Татлоу, а кого-то ужасного, высокого, в широком темном плаще, с окутанным непроглядной тьмой лицом. Я начал носить нож, но он был тупой, дешевый, неэфирированный, и вскоре сломался прямо в кармане. Я был подобен одной из нитей накала грандмастера Харрата; заряженный, готовый вспыхнуть.
IX
Грандмастер Харрат в своей длинной мастерской поднял шторы на потолочных окнах.
– Примеси, Роберт! – заявил он. – Неаккуратность! Вот с чем следует бороться… Представь себе молнию, Роберт! Я часто смотрел поверх крыш Норт-Сентрала из своей детской во время грозы и желал, чтобы молния ударила в Халлам-тауэр. И я восторгался, Роберт… да, восторгался. Я ничего не выдумываю, не сомневайся. Уже тогда я видел начало иного, Нового века. Возможно, однажды я сумею объяснить…
Я наблюдал, как он склонился над одной из больших оплетенных бутылей с кислотой, и капелька пота скатилась с его подбородка. Сегодня не было никаких результатов, как бы он ни возился с проволочками, какие бы усилия ни прилагал, сколько бы кислоты ни пролил. Впрочем, мне было все равно. Сменница за сменницей эти визиты приобретали убаюкивающую предсказуемость, и его неудачи были такой же неотъемлемой ее частью, как вкус марципана. К этому моменту я уже научился в критические моменты держаться подальше от искр, горящей резины и огромных банок с химикатами. Электричество казалось опасным и изменчивым, и если эксперименты грандмастера Харрата меня в чем-то и убедили, так это в том, что успеха ему не видать. Ну кто же захочет рисковать подобной заряженной субстанцией в своем доме, когда можно положиться на безопасность светильного газа, фонарей или свечей? В целом, однако, я с нетерпением ждал этих послеполуденных полусменников как единственной возможности сбежать от мира в обитель спокойствия.
В тот самый момент – да и в любой другой – я мог себе представить, что происходит дома. В эти последние сменницы моя мать впала в лихорадочную кому, металась и корчилась, вытаращив побелевшие глаза, ее худые конечности вытягивались и изгибались дугой, и дышала она с огромным трудом, разинув рот. Бет наверняка сейчас хлопотала над ней, чем занималась денно и нощно. Моя сестра отважно входила в комнату, полную тревожной тьмы и копошения по углам. Бет вытирала маме лицо и руки, наполняла грелки кипятком, следила за огнем в камине и разглаживала смятые простыни, сжимала эти немыслимо длинные руки, к которым никто другой не мог даже прикоснуться. Несколько ночей назад, когда я в последний раз осмелился заглянуть в спальню, мать царапала исчезающую Отметину на левом запястье. Стена над кроватью покрылась тонкими кровавыми штрихами, которые складывались в иероглифы, и Бет не удалось их полностью смыть.
– Роберт, я правда был убежден, что на этот раз мы добрались до сути, – до меня донесся голос мастера Харрата и звон склянок. – Я правда думал, что нам это удалось… Иной раз я почти задаюсь вопросом, случится ли такое когда-нибудь.
Он посмотрел на меня. В кои-то веки, похоже, ждал ответа. Его блестящая нижняя губа на мгновение задрожала, а глаза стали серьезными. Иногда он смотрел на меня вот так. К этому времени я уже догадался, что был не первым парнишкой, которого он привел к себе домой, чтобы накормить кексами и позволить наблюдать за тем, как копошится в своей лаборатории. Но было еще что-то.
Затем грандмастер Харрат кивнул, как будто пришел к какому-то окончательному выводу. Не говоря ни слова, подошел к маленькой тяжелой дверце в стене между газовыми лампами и повернул круглый градуированный переключатель. Его молчание само по себе было необычным, и я понятия не имел, чего ожидать; дверца повернулась на смазанных петлях, и комнату озарило сияние. Тени удлинились, когда он понес позвякивающий поднос к столу. Стоявшие на нем флаконы были похожи на уменьшенные версии баночек, которые я видел у женщин в покрасочном цехе «Модингли и Клотсон», но их дивоблеск был намного резче; строго говоря, не свет, а ослепительное сияние, воздействующее и на другие органы чувств. Длинная комната вспыхнула и потемнела, когда он поставил свою ношу на стол. Выглядывая из-за его локтя, я увидел на каждом флаконе маленькую печать.
– Эфир, Роберт! Конечно, мне приходится работать с ним каждый день, чтобы оплачивать этот уютный дом. Приходится врать акционерам, что я знаю достаточно о его поведении, чтобы поддерживать непревзойденную репутацию «Модингли и Клотсон» как производителя эфира высочайшей чародейской мощности. Но… я не знаю, Роберт. И не я использую его – он использует меня. Электрический свет – совсем другое дело, он основан на чистейшей, нехитрой математике. Но мы вынуждены терпеть эфир. Эта земля им пропитана. Мы все пляшем под его дудку… Возможно, такова вековечная истина, пусть я и потратил годы, пытаясь воплотить в жизнь простую и ничем не ограниченную логику физики и инженерии…
Он продолжал в том же духе еще долго и даже запыхался, вопреки своему обыкновению. Для меня, рожденного в Брейсбридже под грохот эфирных двигателей, проведенное им различие между предполагаемой логикой электричества и алогичностью эфира, было до крайности непонятным. Я-то думал, все наоборот. Эфир позволил нам укротить стихии: сделать железо тверже, сталь более упругой, а медь более податливой, строить мосты все длиннее и шире, даже передавать сообщения на большие расстояния из разума одного телеграфиста в другой. Без эфира мы и поныне оставались такими же, как воинственные, раскрашенные дикари Фулы. Однако я понимал, что сделался свидетелем кульминационного момента многочисленных битв грандмастера Харрата со стихией, которая одновременно влекла его и издевалась над ним, – свидетелем эксперимента с эфиром и с электричеством одновременно, который он так часто проводил в своих мыслях, что нынешнее фактическое выполнение смахивало на хорошо отрепетированный спектакль, как бывает с процессами, над которыми долго размышляли, и вот они воплощаются в жизнь шаг за шагом. Что до меня, то я просто смотрел на блестящие флаконы, которые он явно старался не использовать в своих экспериментах. ШШШ… БУМ! ШШШ… БУМ! Мое сердце бешено колотилось. Я никогда раньше не был близок к эфиру подобной чистоты, даже в День испытания.