И тогда я понял истину: Анна поверила в ложь, которую о себе наплела.
– Что происходит? – потрясенно, с отвращением пробормотал я и попятился. – Что ты такое?!
Мгновением позже я услышал голоса, и из украшенного колоннами дверного проема бального зала на пирс высыпала группа людей. Блистательные юноши, распустившие галстуки и воротнички, вооружившиеся бутылками. Они звали ее почти отчаянно.
«Где Анна?..»
«Анна…»
«Смотри, разве ты не видишь?..»
«Она там!..»
– Мне пора.
Она выудила носовой платок из какого-то потайного кармана, промокнула глаза, аккуратно высморкалась и одарила меня той храброй улыбкой, на какую способны лишь девушки ее социального класса – улыбкой, одновременно высмеивающей ситуацию и признающей расклад. Она снова выглядела точь-в-точь как ее друзья, но лучше, подлиннее, красивее. Анна. Аннализа. Это я был чужаком, а не она. Итак, я помахал рукой и насладился собственной мимолетной загадочностью, когда повернулся и зашагал прочь по пирсу. Все здания Лондона по-прежнему были погружены в тень, овеянную шипением газовых фонарей. Но когда я направился к ним, их окна заблестели и начали переливаться в лучах восходящего светила.
Часть четвертаяГражданин
I
ЗВЯК… ВЖУХ! ЗВЯК… ВЖУХ!
ФИЗИЧЕСКАЯ СИЛА ИЛИ МОРАЛЬНАЯ?
Кто-то может возразить, что дебаты, давно идущие между сторонниками насильственного переворота как чего-то не просто необходимого, но неизбежного, и теми, кто утверждает…
Но что же они утверждают? Мой взгляд оторвался от блестящих строчек, написанных водянистыми чернилами, и скользнул по подвальной типографии. Черная Люси хлопала и вертелась, в мелькании ее влажных валиков рождался тираж «Новой зари», которому предстояло поступить в продажу на следующей сменнице. Было около шести утра, и меня окружало подобие лондонского смога: толика серого весеннего рассвета, просачиваясь сквозь зарешеченные высокие окна, смешивалась с подкопченным жаром типографской машины. ЗВЯК… ВЖУХ! ЗВЯК… ВЖУХ! Грохот стоял оглушительный, а освещение было даже хуже, чем бесполезным, и все-таки я обнаружил, что способен, балансируя на табурете перед исцарапанным верстаком, добиться наилучшего прогресса в работе над статьей. ЗВЯК… ВЖУХ! ЗВЯК… ВЖУХ! Я как будто кормил Черную Люси, сочиняя слова, которые Блиссенхок превратит в печатную форму и втиснет между ее пластинами из стали и резины. А потом еще не просохшие пачки отпечатанных газет перевяжут бечевкой, раскидают по фургонам, продадут, потеряют, конфискуют, возьмут взаймы, поругаются из-за них, разложат на них еду, порвут на части и насадят на гвоздь, торчащий из стены туалета, и, что самое важное, прочитают. Когда сдавали в печать свежий выпуск «Новой зари», всегда чувствовалась особая целеустремленность. Это было время, когда мы с наибольшей силой ощущали близость Нового века; когда Черная Люси, нагруженная сверх всякой меры, была на грани поломки валика, когда Блиссенхок больше всего нуждался в моей помощи и когда вероятность вторжения гильдейцев, полицейских или домовладельца со свежими уведомлениями о запрещении деятельности или выселении становилась максимальной.
«Теми, кто утверждает…» Бумага передо мной, даже при наилучшем освещении грязноватая, казалась едва ли светлее впитавшихся чернильных строчек. Я знал, что испорчу себе зрение, занимаясь такими вещами, как и предупреждал Сол, но в то же время мне нравилась блекнущая иллюзорность слов, а также ощущение песка в глазах, возникавшее во время работы в эти ранние утренние часы. У меня не было заблуждений относительно своего писательского мастерства – Блиссенхок тайком ликвидировал мои наиболее серьезные преступления против английской грамматики, прежде чем отправить номер в печать, – и я обнаружил, что занятие дается легче, если на меня не таращится в ответ нечто слишком резкое и отчетливое. Вот слова есть, а вот их нет, и в следующую сменницу придется подыскать новые. Я не сомневался, что за ними – а также за спорами, драками и забастовками, призывами к оружию, яркими знаменами, топотом сапог и бесконечными дебатами в продуваемых сквозняками залах собраний – маячит Новый век, и его невозможно было описать жалкими терминами, соответствующими нынешнему, дряхлому.
ЗВЯК… ВЖУХ! ЗВЯК… ВЖУХ!
Прошло пять лет с тех пор, как я приехал в Лондон. Как и предсказывал Сол, первое лето с его ощущением тепла и изобилия оказалось иллюзией. Лондон, как и вся Англия, был гораздо более суровым местом. Наступила зима, и древние здания притона Кэрис почернели и наполнились сыростью. Стало тихо и безлюдно, поскольку многие обитатели отправились в работные дома или к родственникам в сельскую местность. Я заболел и, лежа в лихорадке, потерял счет дням и сменницам под стук дождевой воды в жестяные банки и влажный шелест испорченных рисунков Сола. Мод приносила горшочки с кашей, пока я в бреду бормотал что-то о пирсах, отелях и странных тетушках в домах, заросших тернием. Придя в себя, я увидел на ее лице отрешенное выражение; от этой же лихорадки погибло несколько младенцев в яслях. Но погода, наконец, улучшилась, а с нею и мое здоровье. В Лондоне стало холоднее и светлее. Ледяные туманы по-змеиному струились из сточных канав, а воды Темзы замерзли и разбились, превратившись в мозаику, через которую паромы с пылающими на носу эфирированными жаровнями торили пути-дороги для менее оживленной сезонной торговли. В животе у меня урчало, голова кружилась – голод и холод упрощают даже сны, которые знай себе вертятся вокруг горячих печей в пекарне, пока не проснешься с заиндевевшим лицом.
Как бы много ни сделал Сол, меня спас Блиссенхок. В ту первую зиму в зале, который мы посетили скорее ради иллюзии тепла, чем из-за плаката, прибитого к двери, он стоял на груде ящиков над туманом из дыхания и табачного дыма, и его хриплый голос с пылом несся поверх воплей нарушителей спокойствия. Для Сола неправильность мира всегда была очевидна, но мне – в душе по-прежнему гильдейцу, вечно озадаченному тем, почему все идет не так, как задумано, – объяснений, нацарапанных мелом на крыше акцизного склада, было недостаточно. Мне нужна была цель, структура, ощущение, что хоть я и мизер, я все-таки могу быть частью чего-то большего. После своего выступления Блиссенхок свернул плакаты, почесал буйную шевелюру и неуклюже подошел, чтобы предложить нам выпить; несмотря на то, что он приехал из далекого Ланкашира, его выговор был в достаточной степени северным, чтобы вызвать у меня приступ тоски по дому. Когда-то он был гильдейцем высокого ранга, и это чувствовалось по манерам и внешнему виду. Своим громким, надтреснутым голосом он рассказал нам о забастовке, которую организовал в типографии в Престоне, где работал; дескать, все, чего он и его коллеги когда-либо хотели, – такой же оплаты и условий труда, как у слесарей-жестянщиков, трудившихся на той же улице. Его сальные кудри затрепетали. Обезумевшая система его изгнала. В конце концов он осел в Лондоне, но не потому, что здесь было что-то стоящее, а потому, что Лондон казался причиной большей части того плохого, что происходило в Англии, вследствие чего не было лучшего места, чтобы все это разрушить.
– Гильдейские дома. Богачи. Собрания в гильдейских дворцах, где все сбиваются в стаи и болтают за изысканными винами, которых хватило бы, чтобы прокормить пятнадцать голодающих семей, о лености, присущей среднестатистическому гильдейцу… – Блиссенхок зарычал, почесал бороду и выпятил грудь, его потемневшие от чернил руки трепетали от возбуждения. – Итак, они вышвыривают на улицу одних бедолаг и сажают работать других, за меньшие деньги. И никто не спорит, потому что те, кто не состоит в гильдиях, отчаянно хотят попасть туда, а те, кто состоит, боятся, что их вытурят…
В Истерли подобные речи можно было услышать отнюдь не редко, в особенности от разжалованного гильдейца. Но кое-что отличалось.
– Знаете, как долго длился каждый предыдущий век? Почти сто лет. Итак, Новый на носу. – Я расслышал заглавную букву в тоне Блиссенхока. – И он будет невообразимо отличаться…
ЗВЯК… ВЖУХ! ЗВЯК… ВЖУХ!
У Блиссенхока были навыки и еще осталось немного денег, необходимых для того, чтобы распространить весть. И суть была не в несправедливости. Не в том, чтобы присваивать чужое, называть друг друга «гражданин» и мочиться с крыш. А в том, что мир можно изменить, нужно изменить – и он будет изменен. Этот процесс не был какой-то смутной идеей, он представлялся неизбежным, как грядущая заря, потому что мудрые люди не только в Англии, но и во всех гильдиях стран Европы и за ее пределами доказали катастрофическую неработоспособность нынешней денежной системы. Мы очутились во тьме в преддверии первых проблесков рассвета. Оставалось лишь понять, как именно и когда наступит этот Новый век. Это были захватывающие времена, самый конец истории, какой мы ее знали, и хотя я все еще мало что смыслил в экономической и политической теории, на которой большей частью основывались речи Блиссенхока, я был благодарен за возможность все это пережить. Слова Блиссенхока в тот первый вечер, а также еда и выпивка, которыми он нас потчевал, вызвали у меня легкое головокружение. И он искал парней, которые могли бы помочь с выпуском задуманной им газеты, – парней, способных прочитать и написать не только собственное имя, что было редкостью по меркам Истерли. А еще Блиссенхок верил. Он продолжал верить и сейчас, пусть даже прошло пять лет, мы успели обзавестись новой версией Черной Люси, работали в другом подвале, а на дворе шел девяносто девятый год все того же Третьего индустриального века. Но были знаки. Знаки повсюду. Буквально в прошлую сменницу на первой полосе «Новой зари» говорилось о крупнейшей забастовке в истории доков Тайдсмита, в которой объединились члены не двух-трех, а пятнадцати отдельных гильдий. В последовавших беспорядках погибло четверо граждан.
ЗВЯК… ВЖУХ! ЗВЯК… ВЖУХ!
«Кто утверждает…» Я хотел так или иначе сформулировать, что прения не важны. Стукнули вы в конце концов бригадира по башке или пожали друг другу руки, прежде чем вместе отправиться на митинг, – это не имеет значения, ибо… Ибо Новый век все равно наступит. Однако, если подобное развитие событий неизбежно, зачем я все это сочиняю?