Светочи Чехии — страница 11 из 72

Но Ружена упрямилась.

— У него злые глаза, я не хочу его любить! И его мать злая, — объявила она, зарывая лицо в подушки.

На следующий день Ружена проснулась спокойнее. Большой ящик с игрушками и сластями, присланный ей женихом, несколько смягчил ее, потом ее развлекла распаковка привезенных из дому вещей, и наконец, она отправилась в сад поиграть с Перуном.

Бегая за собакой по тенистым аллеям, она вспомнила свои прогулки с отцом; веселость ее сразу пропала, чувство одиночества сжало ее сердце, слезы брызнули из глаз, и с опущенной головой она пошла и села на скамейку, а Перун улегся у ног.

Вдруг, сквозь слезы, увидала она мальчика, который неподалеку сидел под деревом, с книгой в руках, и с любопытством ее рассматривал. Его вид, бледное личико и большие грустные глаза отвлекли Ружену от ее мрачных мыслей.

— Ты кто? Что ты тут делаешь? — спросила она.

— Я — Светомир и учу заданный мне латинский урок, — нерешительно ответил мальчик.

— Тебя зовут Светомиром, как и моего отца? Иди сюда скорей и расскажи мне, где ты живешь и кто ты такой.

Но мальчик не двигался.

Тогда она подбежала к нему, взяла за руку и привела к скамейке.

— Какая ты красивая! Ты, верно, невеста Вока? — спросил Светомир, с восхищением оглядывая ее.

Со своими большими, лучистыми глазами и золотистой массой белокурых волос, Ружена действительно казалась неземным видением.

— Да, но я желала бы лучше не быть его невестой: он такой злой, — сказала она.

— Вот неправда! Вок — добрый, милый и защищает меня, — возразил Светомир и так горячо, что Ружена смешалась.

— А кто же ты, что тебя нужно защищать, и от кого же? — полу удивлённо, полупрезрительно спросила она.

— Я сирота! Меня из милости взял на воспитание граф Вальдштейн, меня зовут Светомиром Крыжановым.

— Сигизмунд Крыжанов часто бывал у моего отца в Праге, но только это богатый пан, — перебила его Ружена.

— Это мой двоюродный дядя.

— Отчего же ты не живешь у него?

— Он и его брат враждовали с моим покойным отцом, не знаю за что. А когда отца убили на последней войне панов с королем, они меня и знать не захотели. У нас тогда ничего не осталось: дом наш сгорел, а земля была разорена во время борьбы герцога Яна Герлицкаго, против союза панского, за освобождение короля из плена. Граф Вальдштейн был другом отца и приютил меня у себя, и я семь лет, как живу здесь, а когда вырасту большой, то сделаюсь священником, хотя к этому у меня вовсе нет охоты, — и Светомир глубоко вздохнул.

— Если Вок тебе покровительствует, он не позволит, чтобы тебе насильно надели рясу.

— О! У него нет столько власти. Это его мать хочет непременно, чтобы я был священником. А вот когда духовник графини, отец Иларий, меня бьет и морит постом, так что я не знаю, что и делать от голода, тогда Вок тайком кормит меня. Он даже купил мне индульгенцию, разрешающую от постных дней, а недавно даже имел ужасное столкновение с отцом Иларием, и тот меня не так уж мучит, как раньше, — с восторгом закончил мальчик.

— Теперь я буду лучшего мнения о Воке. Но больше голодать ты уже не будешь. Приходи ко мне и ешь лакомств, сколько хочешь, а я скажу графине, что ты — мой друг и что твой наставник должен, когда я захочу, отпускать тебя со мной играть.

Разговор становился все более и более дружественным. Сиротское, одинокое положение в доме влекло их друг к другу; да и по своим летам и характеру, Светомир был гораздо ближе к Ружене, чем Вок, почти уже взрослый молодой человек. На прощанье, они сердечно расцеловались и обещали друг другу видеться как можно чаще и вместе играть.

Утром, в субботу, Вок отпросился у отца на охоту, которая, может быть, задержит его до вечера следующего дня. Граф был сам ярым охотником и дал свое согласие, тем более, что под охраной Броды он считал сына в безопасности.

Позавтракав плотно и хорошо вооружившись, не только для охоты, но и для самозащиты, в случае неожиданного нападение, они выехали со двора замка. Граф смотрел на их отъезд сверху, из окна, с равным довольством глядя на стройный, красивый облик сына и богатырское сложение сидевшего на здоровенном вороном коне Броды, которому никто не дал бы пятидесяти лет, так гибко было его мощное тело, а движение юношески ловки. Ни одного седого волоса не серебрилось в голове и бороде, черных, как вороново крыло, а в орлином взгляде, — суровом и вдумчивом, — оттененных густыми бровями глаз светилась решительность и сила.

Как и большинство чехов, особенно из мелкого дворянства, Брода презирал западный наряд — „немецкую ливрею”, как говаривал он, — и носил платье современного ему польского покроя. На нем был широкий суконный кунтуш со шнурами на груди и застегнутыми металлическими пуговицами, с длинными, закинутыми за спину рукавами, в прорези которых видна была исподняя одежда.

Едучи, они разговаривали между собою, и Брода рассказывал молодому графу, как отец его пострадал за привязанность к обычаям старины и как еще в юности, при короле Яне, он слушал проповеди Яна Мораванина.

— В те времена еще не преследовали так строго людей, хотевших остаться верными чистому учению евангельскому, хотя попы и тогда ненавидели их, как противников воле папской, и не упускали случая делать им разные пакости. Доказательство — мой отец, — закончил Брода.

Под вечер, они въехали в густой лес. Местность была гористая, прорезанная глубокими ущельями и утесами, местами покрытыми лесом, местами оголенными и почерневшими. Они свернули с дороги и поехали целиной, напрямик, осматриваясь по заходившему солнцу. Ветер качал верхушки деревьев и в лесу стоял смутный, зловещий гул. Кругом было дико, и надвигавшаяся темнота придавала окружающему еще более сумрачный вид. Наконец, Брода остановил лошадь.

— Слезай, пан! Здесь нам придется оставить коней и идти дальше пешком, — сказал он.

— А найдем ли мы их потом, да еще в такой темноте? — заботливо спросил Вок.

— Не бойся, я хорошо знаю все здешние места, — успокоил Брода, сходя на землю.

Лошадей расседлали и привязали, а Брода, взяв своего питомца за руку, повел его в чащу леса. Но едва сделали они несколько шагов, как из-за дерева вынырнула человеческая фигура с обнаженным мечем и преградила им дорогу.

— Кто идет? — спросила тень.

— Братья, грядущие в храм Сиона, — ответил Брода. — Пропусти нас, Иост, да присмотри за лошадьми.

После нескольких минут ходьбы они вышли из чащи. Перед ними была небольшая, но глубокая котловина, загроможденная скалами; а в глубине ее, там и сям, мелькали красноватые огоньки.

— Вот место наших собраний. Поспели мы как раз вовремя, — сказал Брода и стал осторожно спускаться вниз по извивавшейся змейкой тропинке.

На лужайке собралось уже человек около двухсот народу, самого разнообразного вида, пола и возраста. Большинство были крестьяне, но были паны, ремесленники и даже женщины. На всех лицах читалось торжественное настроение минуты.

На большом, возвышавшемся над долиной камне устроен был алтарь, и множество факелов ярко озаряло большой серебряный крест, евангелие в золоченом переплете и высокую фигуру старого священника. Худое лицо его дышало вдохновением, и глаза возбужденно горели.

Брода и Вок пробрались через толпу и стали на колени, справа от алтаря.

— Настали печальные времена, братья мои, — говорил в эту минуту проповедник, и его звучный, глубоко прочувствованный голос гулко разносился по долине. — Тяжелый гнет давит нас, если верные сыны Христовы, чтобы совершать Божественное таинство, вынуждены собираться, как воры, по ночам. Но не падайте духом! Первые христиане претерпели больше нашего и так же сходились в подземельях и укромных местах, скрываясь от ярости поганых язычников. Мы же бежим от гнева трехкоронного, двуликого, как гнилой плод развалившегося антихриста, одна, половина которого сидит в Риме, а другая в Авиньоне. И эти-то преисполненные гордыни и обуреваемые страстями люди осмеливаются заслонять евангельские истины собственными измышлениями! Где сказано у Спасителя, что учение Его должно проповедовать на языке, неведомом слушателям? А ведь нам навязывают латинскую мессу и хотят уверить, что чешский язык не достоин раздаваться перед алтарем. Будто не все народы и языки равны у Господа! Но это еще ничто перед кощунственной наглостью касаться Божественнейшего из таинств, — Св. Евхаристии, — и сметь разделять то, что сам Христос соединил на веки. Преломив хлеб, Он сказал: «приимите, ядите; сие есть тело Мое», и подал чашу, со словами: «пейте из нее все, ибо сие есть кровь Моя нового завета”. Об эти слова Христа должны были бы разбиться, как о скалу, все праздные разглагольствования, все умствование человеческое! К несчастью, не так на деле: одни по слабости и невежеству, другие по низости и тщеславию, допускают лишать себя столь драгоценного блага, как чаша — этот восприемник крови Божественной, неиссякаемый источник духовных благ, здоровья души и тела. Мы же останемся верными завету Христову, и никакое гонение не помешает нам собираться и молиться так, как делали это наши отцы!..

Одобрительный шепот приветствовал слова проповедника. Богослужение совершилось, и священник стал приобщать под обоими видами[13] присутствующих, которые по очереди проходили перед чашей, спокойные, сосредоточенные, исполненные восторженной веры. Озаренная лишь светом факелов, картина была невыразимо торжественна и носила отпечаток чего-то мистического.

Вок был увлечен примером и религиозным экстазом других, заразительным особенно для пылкой, молодой души его; дрожа от волнения, подошел он и, в первый раз в жизни, приобщился телом и кровью.

Богослужение закончилось, престол и священные предметы мигом убрали, развели костры, и все сели на траву, вперемежку. Из больших корзин достали жареное мясо, вино и хлеб и принялись за братскую трапезу. Когда первый голод был утолен и кубки заходили в круговую, поднялся Брода и взоры всех обратились на него.