Светочи Чехии — страница 64 из 72

— Граф только что сообщил нам такие ужасные вещи, которые вполне объясняют происшедшую в нем перемену, — вскричала королева.

По желанию Вацлава, Вок повторил свое описание смерти жены, вызвавшее взрыв негодования в короле, который принялся затем расспрашивать графа о разных подробностях кончины Гуса и вероятном исходе суда над Иеронимом.

Геройская стойкость мученика и явная несправедливость, проявленная собором относительно него, возмутили короля.

— Бедный, бедный отец Ян; его участь меня глубоко огорчает. Если я иногда и сердился на него за все случившиеся по его вине неприятности, то теперь охотно все ему прощаю. Дорого же он заплатил за свою излишнюю любовь к родине: немцы не простили ему дела о голосах и декрета, изданного мной по проискам чехов. Но со стороны Сигизмунда — изменить данному слову и, невзирая на собственную охранную грамоту, допустить сожжение мистра Яна — это гнусное предательство!

— Король Сигизмунд частенько забывает, что он ближайший наследник короны чешской, — ядовито заметил Вок.

Король поднял палец.

— Придержи язык, Вок, — ты говоришь о моем брате! Если я обвиняю его и собор за Гуса, то относительно Иеронима вполне оправдываю! Духовенство, разумеется, — негодяи, но и Иероним — опасный крикун, который сеял смуту и открыто хвастался своим отступничеством, говоря, что предпочитает проклятых „схизматиков” истинным христианам. Пусть его сожгут, он вполне этого заслужил!

Вок густо покраснел.

— Государь! Иероним — не вероотступник потому только, что считает „схизматиков”, подобно нам, христианами. Впрочем, богословие меня не касается; но я всегда буду защищать в нем доброго чеха, который свято исполнял свой долг, восставая, где только мог, против наглости немцев и того разврата, которым они заразили нашу землю.

— Ого! По части наглости чехам не придется ни в чем упрекать немцев! После смерти Гуса они, словно бешеные собаки, на все скалят зубы. Иногда они, право, становятся мне поперек горла со своими вечными протестами, дерзостями и спорами!

— В эти минуты ваше величество тоже, вероятно, изволите забывать, что вы носите на главе корону св. Вацлава, — иначе интересы чехов никогда не стали бы вам поперек горла!

— Как ты смеешь так со мной разговаривать, негодный повеса! Учить, что ли, хочешь ты меня? — вне себя вскричал король, — Одни упрекают меня в склонности к немцам, — другие — в пристрастии к чехам! Мне, наконец, это надоело, я хочу покоя и всех вас скоро пошлю к черту.

Тут королева и Анна Оусти, которой приписывалось большое влияние на короля, вмешались и стали успокаивать Вацлава, объявившего, под конец, что прощает молодого сумасброда, во внимание к понесенному им горю, которое, должно быть, повредило ему рассудок.

Вок воспользовался этой минутой затишья королевского гнева, чтобы выпросить себе отпуск.

— Поезжай! Такая похоронная рожа, вместо развлечения, способна вызвать у меня лишь колики! — насмешливо ответил король, — Только смотри, не вздумай делать глупости, для утоления своего горя! А когда я тебя призову, то хочу видеть веселым и с запасом забавных рассказов. Всякую женщину довольно было бы оплакивать три месяца; на такую же жемчужину, как графиня Ружена, которая могла соблазнить любого фиваидского отшельника, я даю тебе времени вдвое.

Лицо Вацлава окончательно прояснилось.

Вок откланялся королю с королевой и, счастливый, что может бежать от двора, вернулся в Прагу.

Как и отец, молодой граф вступил в члены образовавшегося в сентябре союза чешских и моравских панов для охраны чистого гуситского вероучения, и первым деянием которого была посылка в Костниц смелого протеста против казни Гуса и заточения Иеронима, а равно и против несправедливых наветов, предметом которых сделалась их родина. Сверх того, под руководством трех избранных вельмож — Ченека из Вартенберга, Лацека из Краваржа и Бочека из Подибрада, — чешско-моравское панство заявляло, что дает свободу проповеди слова Божия в своих владениях, предоставляет богословскому факультету в Праге право решать религиозные вопросы на основании писания, и, в основе, решило подчиняться впредь лишь приказам национальных епископов; все же отлучение и запрещение, произносимые иноземным священством, считать за ничто.

Это было объявлением войны римской церкви и первая закладка церкви национальной. Патриотическое движение выяснялось, сторонники Гуса и чаши становились тем более сильной и опасной партией, что на этот раз и крестьянство шло за панами против короля и католицизма, узкая нетерпимость и жестокость которого все более и более волновали умы.

В Праге царило лихорадочное возбуждение; интердикт применялся с неумолимой строгостью. Ян из Иесениц, отлученный папой в течение шести лет, был изгнан из Праги и католическая партия готовилась к решительной борьбе.

Но времена теперь были иные, долготерпение народное истощилось и число сторонников чаши возрастало.

На закрытие кладбищ, отказ в таинствах и оскорбительные против Чехии проповеди пражане ответили насилием.

С криками: „Кто не работает, — тот не достоин пропитания!” народ накинулся на монастыри и дома духовенства, приостановившего богослужение, изгнал проживавших там священников и заменил их утраквистами (чашники — представители умеренного крыла гуситов).

Из столицы волнение перекинулось в провинции и выразилось нападением вооруженной толпы на Опатовицкий монастырь, который и был взят приступом, монахи изгнаны, а настоятель замучен до смерти.

С увлечением своего бурного характера Вок принимал деятельное участие в этом политическом движении, всюду первый там, где решалось какое-нибудь отважное предприятие или суровые меры.

Он очень сблизился теперь с Яном из Троцнова; ненависть обоих к католическому священству влекла их друг к другу, несмотря на коренное различие характеров обоих: насколько Ян был молчалив, осмотрителен и замкнут, настолько Вок — откровенен, неосторожен и всегда готов на какую-нибудь безумную выходку. Однако за последнее время молодой граф значительно изменился: потеря Ружены поразила его глубже, чем можно было предполагать, а перенесенные волнения подействовали на его здоровье.

В течение нескольких недель кипучая работа поддерживала в нем нервное возбуждение, но затем гнездившаяся болезнь вдруг свалила его…

Перед смертью, Ружена выразила желание быть погребенной в Рабштейне, рядом со своими предками.

После долгого, тяжелого пути Брода доставил, наконец, тело в древний замок, но посланный им нарочный с извещением о прибытии застал Вока в горячке, между жизнью и смертью.

Наступала весна, оживала природа, и с убранных пестрым, цветочным ковром полей веяло чистой, бодрящей молодой силой.

В капелле Рабштейнского замка совершалось отпевание Ружены.

Собравшиеся были немногочисленны; Вок не хотел приглашать посторонних на эту тяжелую церемонию и у гроба, тонувшего в цветах, стояли лишь он с отцом, Анна с братом и верные слуги: Брода, Матиас и Иитка. О чистом, очаровательном существе, до времени сведенном в могилу преступной рукой, проливались горькие слезы.

Когда гроб внесли в склеп и поставили рядом с бароном Светомиром, все, исключая Вока, оставшегося помолиться за усопшую, поклонившись в последний раз, вышли.

Граф долго стоял на коленях, прислонясь головой к милому гробу, но не молился, а о чем-то напряженно думал, тяжело дыша. Когда он поднялся, мрачная решимость была на его лице.

— Я верю, что ты меня видишь и слышишь, дорогая Ружена, — тихо, но отчетливо сказал он, кладя руку на крышку гроба. — Так прими же мое обещание отомстить за тебя и твоего отца. Вы оба пали жертвой одного и того же злодея и, клянусь, он дорого заплатит за свое преступление.

В эту минуту какая-то тень показалась из глубины склепа, и чья-то рука легла Воку на плечо.

Удивленный, он с неудовольствием обернулся, но слова застыли у него на устах, когда он узнал Яна Жижку. На лице того видна была холодная, неумолимая свирепость, а его единственный глаз горел такой неотразимой ненавистью, которая сковала Вока.

— Ту же клятву хотел дать и я! — глухим голосом начал Жижка. — Забывшись в молитве, я случайно остался здесь. Только, пан Вок, надо мстить не одному попу, а всем им, негодяям! Только кровью этих исчадий адовых омоем мы честь поруганных ими девушек и жизнь несчастных, которых они сгубили своими происками, ядом или кинжалом! Огнем выгоним мы их из нор и пожарами почтим память праведника, бесчеловечно казненного ими. У них мы научились быть безжалостными и клянусь, что, при случае, я докажу, какой я хороший ученик!

Вок сочувственно пожал ему руку. Он не предвидел, что минута кровавого возмездия близка и что перед ним — будущий великий полководец, страшный мститель, какого когда-либо знал мир…

В Костнице, между тем, доигрывался последний акт мрачной трагедии, поставленной католичеством на сцену всемирной истории под названием процессов Гуса и Иеронима Пражского.

Наиболее дальновидные и политичные из судей, — кардиналы Урсино, камбрейский и флорентийский, стояли за освобождение Иеронима; по их мнению, если он подчинился собору, то правосудие и осмотрительность внушали прекратить преследование, которое только усугубило бы смуту в Чехии. Против этого мудрого решение восстали мстительные, злобные Палеч и Михаил de Causis. Они вызвали из Праги монахов, новых лжесвидетелей против Иеронима, и сумели привлечь на свою сторону голос такого узкого, дикого фанатика, как доктор Назо, который не задумался, при полном соборе, бросить кардиналам, стоявшим за освобождение Иеронима, обвинение в том, что они подкуплены королем Чехии и его достойными подданными — такими же, как и он, еретиками.

После подобного оскорбления, обиженные кардиналы тотчас же заявили, что выходят из состава следственной комиссии, и собор назначил Иерониму новых судей, в число которых вошли два заклятых врага его и Гуса — Иоанн Рокка и патриарх константинопол