Светочи Чехии — страница 71 из 72

В одной из ближайших улиц, как раз перед церковью, принадлежавшей католическому духовенству, скопление народа преградило им путь. Снаружи и внутри храма стоял оглушительный гам: слышались крики и визг, неистовая ругань и хохот, удары топора и треск взламываемых дверей.

— Что тут такое происходит? — осведомился Вок у одного из горожан.

— А это в отместку „магометанам” за оскорбление. Они выбросили церковную утварь, бывшую у наших в употреблении, будто бы она опоганена, а мы теперь разбиваем и портим все у них. К счастью, король — первый потатчик дрянным попам да немцам — теперь черту душу отдал, и нам ответа бояться нечего, — мрачно ответил он.

На паперти, в эту минуту, разбивали статую святого, а из разбитого окна летели обломки уничтоженного органа.

Вок со своими спутниками, понурив головы, продолжали свой путь. Но такая же печальная картина разрушения ожидала их всюду, где на встречу им попадалась церковь или монастырь.

В ярости, народные массы накидывались на ненавистные им церковные сооружения католиков, разрушая алтари и богослужебные предметы с варварством, дотоле неизвестным пражанам.

Страшный народный гнев и жажда мести прорвались, наконец, и, как ураган, уничтожали все на своем пути.

В одном месте давка была такова, что Анну совсем оттерли от спутников и толпа увлекла ее в противоположном направлении, что нисколько однако не смутило молодую девушку. Со времени сходбищ на горе Таборе, сестра Жижки была слишком известна и любима гуситами и, несмотря на смятение, народ, где мог, расступался перед высокой фигурой Анны, облеченной неизменно в траур, и давал ей проход. Католики же, напуганные в этот день понятно, прятались, и открыто нападать не смели ни на кого.

Пробираясь шаг за шагом к дому брата, Анна очутилась у церкви св. Стефана, настоятель которой был особенно нелюбим пражанами за свою возмутительную нетерпимость.

Разгром церкви, по-видимому, уже окончился, так как народ с радостными кликами валил изнутри и смехом, удалым посвистом, гарканьем, да прибаутками ободрял тех, которые тащили священническое облачение и раздирали в клочья дорогую вышитую парчу.

Один из горожан заметил Анну, остановившуюся у паперти.

— Смотри, как мы вымещаем „магометанам” за попрание евангельской истины и за святого костницкого мученика, — крикнул он, — думаешь ты, видит он нас с неба и одобряет?

Анна отрицательно покачала головой.

— Я думаю, что его ангельская душа неспособна к мести. Сам он никогда не проповедовал иного, как любовь и прощение, и, конечно, не похвалит за бесчинства в святом месте. Если уж вы хотите восстановлять справедливость и царство добродетели, мало ли какие у нас есть гнезда разврата, которые только позорят наш город и должны быть уничтожены.

Окружающие на минуту смолкли, а потом тот же горожанин крикнул:

— Ну! Насчет того, будто Ян Гус нас порицает, все это — глупости, болтовня баб, ни черта не смыслящих в важных делах. В Библии же сказано: око за око, зуб за зуб”, так мы и поступаем по писанию. А вот что ты сказала о погибельных местах, где негодные попы пьянствуют и развратничают, к стыду истинных христиан, так это дело отличное и мы сейчас им займемся. Эй, братцы! За мной в сатанинские берлоги! Уж и ощиплем же мы там райских пташек!

Толпа сочувственно загудела в ответ и отхлынула к новой цели.

Анна прижалась к воротам соседнего дома, чтобы не быть смятой, а затем, воспользовавшись минутой, когда улица опустела, беспрепятственно отправилась на квартиру брата.

На улицах же царил беспорядок, и к ограблению храмов прибавился теперь разгром веселых домов, на которые народ накинулся с такой яростью, что разрушил до основания все их, как в Старом, так и в Новом городе.

Когда наступила ночь, буйство, большею частью, стихло, но расходившиеся страсти не могли сразу успокоиться.

Кто-то указал еще на картезианский монастырь, на Смихове, как на вражеское, немецкое гнездо, которое было необходимо разрушить, — и слово это пало на благодатную почву.

Было около десяти часов вечера, когда несметная масса оцепила аббатство. Ворота мигом были разбиты и нападающие хлынули внутрь.

Братия скрылась в трапезную, где народ издевался над ее мужеством и потешался тем, что стращал монахов, замахиваясь на них и грозя оружием, гикая или осыпая их насмешками. Но, несмотря на возбуждение толпы, ни убитых, ни даже раненых не было и гуситы удовольствовались уничтожением книг, запасов, утвари и монашеского скарба и разгромом погреба, где они разбивали бочки и жбаны и разливали по земле драгоценную влагу.[76]

Этой сдержанностью обязаны были, отчасти, Броде, который, хотя и принимал горячее участие в событии дня и даже распоряжался нападением на картезианцев, но которому претило убивать беззащитных.

Вся ненависть и гнев старого вояки с товарищами обрушились на самый монастырь: когда монахов вытащили из трапезной и, под надежным конвоем, выпроводили в город, тогда только здание подожгли.

И массивные, чудные строения разом запылали со всех концов, как огромный костер, разбрасывая по ветру снопы искр и заливая небо кровавым заревом.

А пока огнем и разрушением заключался этот пролог гуситских войн, — страшной расплаты чехов за вековые угнетения, — тело Вацлава, поспешно набальзамированное, скрытно было перевезено из Венцельштейна в Вышеград. При той смуте, которая волновала город, пышные королевские похороны, конечно, не могли состояться, и вот в Збраславском монастыре схоронили потихоньку того самого короля, колыбель которого окружало столько надежд, славы и величия и который, после 56-летнего царствования, умер несчастным и покинутым.

Негодующая Чехия готовилась восстать под предводительством своего гениального, непобедимого вождя Жижки и удивить впервые мир величайшим зрелищем вооруженного народа, ополчившегося за веру и свободу…

Этой войне, одной из ужаснейших, которые когда-либо заливали кровью землю, суждено было принять имя кроткого, смиренного костницкого мученика, и, с одного конца его родины до другого, церкви и монастыри запылали в искупление его костра…

Эпилог

Спустилась роскошная июльская ночь, теплая и благоуханная. На темной лазури неба мерцали лучистые звезды, и луна заливала землю своим мягким, дремотным светом.

Широкой лентой, вся усыпанная серебристыми блестками змеилась река, а по обоим ее берегам раскинулся большой город, со стройными громадами церквей, колоколен и башен, поражающий причудливостью своей архитектуры. Среди красивых современных зданий выглядывают древние сооружение с почерневшими от времени стенами, — величавые, облеченные тайной и преданиями свидетели былого, памятники славного или кровавого прошлого, исполненные, словом, того мистического очарования, которое только протекшие века способны налагать на хрупкие творения людские.

Город этот — чешская Прага, красавица, Золотая-Прага. Она выросла и развилась за столетие, минувшие с тех пор, как в ней жили и боролись за родину и веру Гус и Иероним; но душа ее не изменилась. Как и в дни былые, здесь бьется сердце, здесь работает мозг, здесь кипит гений старой чешской земли. Но в эту дивную, летнюю ночь в ней творится нечто необычайное.

На окружающих высотах горят огни; несмотря на поздний час, в городе гудит жизнь и даже в воздухе, чистом и прозрачном, невидимо для человеческого глаза, происходит что-то таинственное.

Над землей плавно летит странное существо с неясными, туманными очертаниями. Живой представляется одна голова с большими, строгими, глубокими и бесстрастными глазами; голова старца — по морщинам и горькому разочарованию, которое выражает рот, с тонкими, плотно сжатыми губами; голова молодого человека — по веющей от нее энергии, могучей жизненности и сознанию своей мощи. Серебристые, белые волосы на голове и бороде теряются в складках одеяние, которое, как дымка, окутывает его, тянется далеко позади громадной пеленой, опоясывает горизонт и уходит в бесконечность.

Медленно плывя по воздуху, видение достигло берега реки и остановилось. Перед ним была часть полуобвалившейся стены, — едва заметный остаток некогда высившегося здесь сооружения.

На развалинах сидела прекрасная и величественная женщина, с темными волосами и большими глазами, сиявшими умом и могучей волей.

На ней была белоснежная одежда; золотой обруч придерживал на голове прозрачное, обволакивавшее ее покрывало.

— Привет тебе, о Время! — сказала она, поднимая глаза на старца, — Давно уж я не видела твоего лица, а чувствовала только, как ты проносишься мимо.

— Я снова нахожу тебя на твоем посту, бедная Любуша! — ответил тот. — Когда ж, наконец, уйдешь ты на покой?

— Как уйти на покой, когда мой дорогой народ еще страдает и борется, а лютый, исконный враг, более дерзкий и жадный, чем когда-либо, замышляет его уничтожить и раздирает его тело своими когтями.

— А ты все плачешь и отчаиваешься?

Голова Любуши горделиво выпрямилась.

— О нет, напротив! Я молюсь и надеюсь, потому что народ мой мудр и силен, терпелив и настойчив и не забывает своей былой славы.

Она подняла свою прозрачную руку и указала на огни, пылавшие на холмах.

— Видишь эти костры? Их зажгли чехи, верные памяти Яна Гуса и Иеронима, в честь их ужасной смерти. Сегодня, 6 июля, годовщина постыдного приговора над великим констанцским мучеником; любовь и почитание миллионов сердец влекут сюда доблестные души Гуса и его друга. Смотри! Видишь эти снопы вылетающих из костров искр, которые ветер разносит во все стороны. Это — оживший пепел обоих бойцов-героев! Пропитанные их мыслью, искры летят и падают живой росой на сердца народа и зажигают в нем неугасимую любовь к родине и мужество, делающее его непобедимым.

Издали донесся глухой шум, который все рос и превращался в смутный гул идущей толпы; затем замелькали торопливые, бесчисленные тени.