Светочи Чехии — страница 20 из 72

К ее отчаянию, дядя стал зорко следить, и ей невозможно было предупредить любимого человека или повидаться с ним.

Этот праздник был для нее истинной пыткой, и она с отвращением приняла целование Гинца, – высокого, здорового малого.

Но сам жених, словно не замечал холодности невесты, и рассыпался перед ней в нежностях и любезностях, – словом, держал себя с ней так запросто, что ее только коробило его ухаживание.

Если молодежь веселилась от души, то родители и другие гости зрелого возраста были видимо чем-то взволнованы и возбуждены, и шумно обсуждали какой-то вопрос, по-видимому, важный, судя по жужжанию дам и раскрасневшимся лицам мужчин.

Речь шла об обнародованном накануне королевском повелении, воспрещавшем всем и каждому в Богемии, под страхом тяжких наказаний, признавать впредь папу Григория XII главой христианской церкви [36] .

Большинство женщин было возмущено этой мерой, которую считали пристрастной.

При узкости своего мировоззрение, они были совершенно слепы относительно раскола в церкви, и папа, которого признавал за такового архиепископ или их духовник, был для них бесспорно истинным наместником Христовым.

Мужчины смотрели на дело шире и с политической точки зрения, как и следовало ожидать в те времена, когда вопросы религиозные и политические сливались воедино. Немцы прекрасно поняли, что, выходя из „послушания” Григорию, Вацлав, при посредстве нового папы, имел в виду восстановить свою императорскую власть в Германии; но ввиду своего скрытого сочувствия противнику Вацлава, Рупрехту Палатину, немецкая партия и пользовалась своим преобладанием в университете, чтобы отказать в „нейтралитете” королю, а в архиепископе Сбинке, с его духовенством, нашла себе подмогу. Что король не обратил внимания на их мнение и все-таки покинул Григория, – это было тревожным признаком и потому вызывало горячие споры.

Было поздно, когда пришел новый гость, которого не ждали в такой час. То был профессор Рейнек, приятель Гюбнера, который, по нездоровью, отказался накануне присутствовать на семейном торжестве, и потому его теперешнее появление тем более всех удивило.

Подойдя к хозяину, он попросил свести его в рабочий кабинет и пригласить туда некоторых из профессоров. Пораженный волнением приятеля, бледностью его лица и дрожанием рук, Гюбнер поспешил исполнить его желание и, несколько минут спустя, шесть человек собралось вокруг Рейнека.

– Друзья мои, у меня есть новость, столь печальная, неожиданная и важная, что я счел невозможным дожидаться завтрашнего дня, – глухим голосом сказал Рейнек. – Действительность превзошла худшие наши ожидание, и немцы отныне осуждены быть слугами чехов: король даровал чехам три голоса в университетском совете…

Волнение помешало ему говорить.

В комнате воцарилось молчание; немое удивление читалось на всех лицах. Первым оправился Гюбнер.

– Да это невозможно! Тебя, вероятно, ввели в заблуждение какие-нибудь ложные слухи! Король лично обещал поддержать все наши привилегии! Еще сегодня утром я видел ректора, и он ничего не знал о новом решении.

– Правда, фон Бальтенгаген еще не получил королевского декрета, но я-то знаю, что таковой существует, и мне даже известно его содержание.

– Как? Каким образом? Объяснитесь! – слышалось со всех сторон.

– Постойте, я вам расскажу, как все это случилось, – ответил Рейнек, вытирая себе лоб. – Несколько дней тому назад, возвращаюсь я из Нового города, куда ходил к одному знакомому канонику, чтобы обсудить с ним вопрос о послушании ”, и прохожу мимо жилища этой проклятой проныры Гуса; в эту самую минуту от него выходит Ян Илья с приятелем. Это обстоятельство меня удивило, так как оба они не принадлежат к числу сторонников Вифлеемского болтуна. Еще более поразил меня их торжествующий, радостный вид; а когда Илья, проходя мимо, смерил меня взглядом глубочайшего презрения, в моей душе шевельнулось подозрение…

– После отпора, полученного в Кутенберге, чехи сплотились, – перебил его магистр Варентраппе, декан факультета искусств. – Даже те, которые раньше ссорились с Гусом по поводу Виклефа, теперь навещают его, с тех пор, как он болен. Хотя все-таки подобное поведение Ильи подозрительно, потому что за последнее время проклятые чехи присмирели и поджали хвосты, точно избитые собаки…

– Избитые-то собаки это – мы, и вы сейчас поймете, что их презрение не лишено основания, – гневно заговорил опять Рейнек. – Раз во мне зародилось подозрение, я хотел узнать все на чистоту и отправился к Хотеку; [37] он, хоть и чех, а славный малый и вполне предан немцам. У него есть связи с королевской канцелярией, и он уже не раз добывал мне очень важные сведения. Итак, вот что принес он мне два часа тому назад.

Рейнек вытащил из кармана тщательно сложенный кусок пергамента и, развертывая его, прибавил:

– Теперь слушайте декрет, изданный королем 18-го числа: [38] „Хотя каждый человек обязан любить всех людей без исключения, однако же, необходимо, чтобы эта любовь исходила из родственного расположения; дать же предпочтение чужому пред домашним несправедливо, ибо всякая любовь обращена сначала на самого себя, а потом уже распространяется на родных и других приятелей. По сведениям, дошедшим до короля, народ немецкий, не имеющий никакого права жительства в этом королевстве чешском, присвоил себе в пражском университете три голоса, тогда как народ чешский, истинный наследник земли, имеет только один. Король считает несправедливым, чтобы чужие, посторонние люди пользовались в избытке трудами обывателей, а свои были удручены недостатком, и повелевает ректору и университету, чтобы с этих пор народ чешский имел во всех собраниях, судах, экзаменах, выборах и других, каких бы то ни было актах и совещаниях университета, согласно обычаю, которого держится народ французский и все народы в Ломбардии и Италии, три голоса. И он должен оставаться при этой привилегии на вечное время, без всякого изменения…”

В комнате царила тишина; от бешенства и изумления, присутствующие не могли говорить.

– Ну, что вы скажете об этом хорошеньком документике, который лишает нас даже права жить в Богемии, если чехи не смилуются над нами и не разрешат нам этого? – спросил в заключение Рейнек, вытирая пот со лба.

Его вопрос словно разрушил оцепенение, и поднялась настоящая буря.

Каждый наперерыв старался выставить свое мнение о том, как отвести неожиданный удар; в одном все поголовно сходились, – что лучше покинуть город, нежели подвергаться неслыханному позору и унижению.

– Лучше оставить Прагу, – воскликнул один из профессоров.

– Уйдем, а не подчинимся! Но предварительно надо попробовать иное средство, – спокойнее других заметил магистр Варентраппе. – Во-первых, обождем, пока декрет будет обнародован, а затем можно будет сделать королю представление и напомнить ранее данные им обещания, а как ultima ratio, возвестить ему наше бесповоротное решение уйти отсюда прочь!

– Если уж ничто не поможет, одна эта угроза образумит Вацлава, – ядовито усмехнулся Гюбнер. – Наш уход – это разорение города и конец университету. В данном случае нас поддержит все бюргерство Старого города.

Спор продолжался в том же страстном тоне. Одна мысль потерять привилегии и утратить первенствующее положение приводила немцев в такое бешенство, которое отнимало у этих людей науки всякое самообладание.

Хоть и было постановлено ничего не говорить в этот вечер остальным гостям, но празднество было испорчено. Долгое совещание и доносившийся из кабинета шум возбужденных голосов привлекли общее внимание, а разгоряченные, расстроенные лица хозяина дома и прочих профессоров подтверждали только подозрение, что случилось что-то неожиданное и ужасное…

Прежнее веселье сменилось тревогой, и гости поспешно стали разъезжаться.

Глава 10

Графиня Вальдштейн вернулась из Болоньи гораздо ранее, чем предполагала. Она так торопилась в Прагу, что, не доезжая до Рабштейна, послала извещение о своем прибытии, а в замке осталась ровно столько времени, сколько требовалось для укладки вещей.

В темный, туманный вечер, в конце февраля, прибыла она с Руженой в Прагу. Сама графиня со своей будущей невесткой сидела в одних носилках, Анна с Ииткой в других, а отец Иларий ехал верхом рядом с Матиасом, командовавшим охраной. Недалеко от городских ворот их встретил граф Гинек с сыном, в сопровождении отряда вооруженных людей. По словам графа, беспорядки в городе побудили его и Вока выехать к ним на встречу и лично проводить их до дому.

Да и на самом деле Прага представляла необычное оживление.

Несмотря на ночь, которая обыкновенно прогоняла мирных обывателей с темных, узких улиц, становившихся притоном ночных воров, грабителей и прочего лихого люда, – теперь всюду были видны толпы студентов-немцев, шумно расхаживавших с факелами в руках, враждебно оглядывая или даже ругая всякого попадавшегося по дороге чеха.

Граф с сыном ехали по сторонам носилок. Графиня и Ружена спустили на лица вуали; но всякий раз, когда по дороге попадался освещенный дом, или улица озарялась факелами, молодая девушка с любопытством и страхом всматривалась в своего жениха.

Вок очень изменился и похорошел за эти два года, в продолжение которых они не видались.

У него была мужественная осанка, лицо дышало энергией и молодой удалью, а презрительная, не сходившая с уст усмешка открывала белые, чудные зубы.

На голове у него был легкий шлем без забрала и весь он был закутан в темный плащ. Большие черные глаза Вока тоже поминутно взглядывали внутрь носилок, где сидела его невеста, закрытая теперь непроницаемым вуалем. При встрече темнота помешала ему разглядеть Ружену, и пришлось ограничиться поцелуем маленькой белой ручки, с которой сдернута была шелковая, подбитая мехом перчатка.

На пути им приходилось останавливаться перед скопищами студентов или горожан, которые с криками и ругательствами неоднократно пытались их задержать, но каждый раз многочисленный, вооруженный конвой внушал толпе должное уважение, и дальнейший проход очищался.