Туллия сильно взволновалась, дойдя до этого места своего рассказа, и остановилась, чтобы перевести дух.
– Как описать вам наше отчаяние, когда отца все-таки бросили в тюрьму, несмотря на то, что он уверял и клялся в своей невинности! Затем, наступило расстройство в делах, так как на все наше имущество наложено было запрещение, чтобы возместить похищенные якобы драгоценности.
Выходя раз из тюрьмы, где тщетно пыталась добиться свиданья с отцом, я повстречала ту же негодную женщину и она, нагло усмехаясь, заметила, что я „не в те двери стучусь”, давая этим понять, что лишь влияние Бранкассиса у кардинала-легата могло бы еще помочь спасению отца.
– Я долго не могла собраться с силами идти умолять этого человека, в котором подозревала, не знаю почему, главного виновника нашей беды, но, наконец, все-таки была к этому вынуждена: мы очутились в нищете, а тетка и моя маленькая сестренка даже заболели от горя и лишений.
Бранкассис встретил меня приветливо, но на мою просьбу ответил, улыбаясь:
– Услуга за услугу! Прими мою любовь, и я спасу старого вора.
– Он не вор, он сдал настоящие бриллианты! Бог знает, где их подменили, – возмущенная, ответила я.
– Если ты, дочь моя, можешь это доказать, зачем же пришла ты просить меня? Но торопись, а не то, предупреждаю, твоего отца подвергнут пытке, чтобы вырвать у него сознание, а затем повесят.
Я думала, что сойду с ума в эту минуту, но мне тогда казалось таким пустяком пожертвовать своею жизнью для счастья семьи. Я ответила, что согласна, но потребовала гарантий в том, что он меня не обманет и не казнит все-таки отца. Он засмеялся и похвалил мою предусмотрительность, сказав, что я начну у него службу лишь после того, как виновный будет на свободе. Через несколько дней, я узнала, что отец бежал и действительно поселился в другом городе, под чужим именем; тетка и сестра переехали к нему, а я вступила, в качестве пажа, к Бранкассису, который на первых же порах объявил мне, что не выпустит из виду моей семьи и что, при малейшем неудовольствии мною, несчастный снова будет схвачен и наказан уже вдвойне: за кражу и бегство.
Я терпеливо несла свой крест, а он играл со мною, как кошка с мышью: его забавляло мое старание скрывать отвращение, которое я питала к нему. Затем произошел случай, обративший это отвращение в невыразимую ненависть…
Я готовилась быть матерью, и это выводило его из себя, а рисковать моим здоровьем он не решался, видимо я ему еще очень нравилась. Когда мое положение не позволило уже долее играть мою роль, он отослал меня на виллу в окрестности, где я и жила одна, с приставленной ко мне старухой, и где произвела на свет сына. Я страстно привязалась к малютке и служанка, полюбившая меня, обещала отправить его на воспитание к моему отцу и тетке. От старой Нуцции я немало узнала про Бранкассиса и моих предшественниц, которые всегда таинственно исчезали, и никто никогда не знал, что с ними сталось.
Как-то мы сидели с Нуццией у камина и болтали. Вдруг, совершенно неожиданно, приехал он и, при виде ребенка у меня на коленях пришел в ярость.
– Старая дура, Нуцция! Да ты с ума сошла, оставив жить эту тварь, которая может наделать нам хлопот. Разве я не говорил тебе, что не хочу его?..
И не успела я опомниться, как он схватил у меня ребенка и бросил его в топившийся камин.
Увидав, как розовые ручки и ножки беспомощно барахтались в пламени, я лишилась даже возможности кричать сердце и мозг, казалось, готовы были лопнуть… Я потеряла сознание и в течение нескольких недель была между смертью и сумасшествием…
А затем, ко мне вернулось, хотя и медленно, здоровье и к несчастью, красота… Нет, слов высказать, какую ненависть внушал мне с той поры Бранкассис, но я, сознавая свое бессилие, скрывала свои чувства, сторожа минуту, чтобы отомстить ему… Остальное вы знаете, – закончила Туллие, вытирая катившиеся по лицу слезы.
Ружена и Анна слушали рассказ в полном молчании, изредка нарушавшемся лишь рыданиями Туллии.
– Боже мой! – вскричала Ружена, когда Туллие досказала свою ужасную историю. – И такое-то чудовище еще осмеливается своими преступными руками совершать божественные таинства! Как гром не убьет его пред алтарем!
– Скажи лучше, как смеет священство, подобное Бранкассису, и папы, как Иоанн XXIII, – негодяй и разбойник, – отлучать такого святого , как мистр Ян, – в негодовании заметила Анна.
Глава 7
Известие, что папа повелел произнести над Гусом великое отлучение, если он не подчинится в течение 20 дней, обрадовало его врагов, а так как Вацлав не противился открыто суровым мерам святейшего престола, то дерзость их еще возросла.
Совет Старого места (города) состоял в это время, большею частью, из немцев; под его покровительством произошла сходка горожан, тоже немцев, на которой и было решено, не дожидаясь обнародования интердикта, с оружием в руках напасть на Вифлеемскую часовню, силой разогнать молящихся и схватить самого проповедника.
Наступило 2 октября, день церковного праздника в Праге. Утром собралась значительная толпа вооруженных бюргеров, во главе с изменником, чехом Бернардом Хотеком и Гинцом Лейнхардтом, который собственно и был зачинщиком предполагавшегося нападения. В своей безумной ненависти к чехам, сын мясника жаждал вырвать у них любимого народом человека, бывшего воплощением идеи их национального возрождения.
Вифлеемская часовня была полна молящихся, внимавших проповеди Гуса с тою восторженной верой, которую он умел вызвать в сердцах слушателей. Вдруг несколько человек ворвались внутрь с криками:
– Немцы оцепили часовню и копьями, да алебардами разгоняют наших!
В первый момент немое удивление объяло присутствующих, но затем все всколыхнулось, а снаружи доносились уже крики, ругательства и лязг оружие нападавших, пытавшихся проникнуть вовнутрь.
Но прежде чем произошла общая паника, некоторые рыцари и паны, в том числе и Вок Вальдштейн, повскакали на скамьи и крикнули:
– Детям и женщинам оставаться на месте, а мужчины все вперед, на защиту часовни, и если можно, без пролития крови!..
Все здоровые чехи бросились к выходу. Немцы, успевшие захватить паперть, были отброшены, и перед ними вырос ряд защитников священного места, стоявших молча, но решительных и хладнокровных. Видя, что попытка застать врасплох не удалась, смущенные грозным спокойствием противников, немцы попятились. Тщетно Гинц, с пеной у рта, старался ободрить своих и уговорить их пробиться в церковь. Хотек и большинство бюргеров боялись побоища в церкви и шумно отступили к ратуше.
Собрался городской совет и, после бурных прений, поста новил разрушить, по крайней мере, самую часовню, как то было внушено из Рима.
Вечером в тот же день, Гус был у Вальдштейнов.
Даже его кроткая душа была возмущена утренним наглым нападением, и он не мог сдержать своего негодования.
– Вот, – говорил он, – образчик дерзости немецкой! Без королевской воли не посмели бы разрушить печь у соседа, а дерзнули покуситься на храм Божий! [59]
– О, мы защитим часовню! Пусть собаки немцы сунутся в другой раз, если им охота отведать наших кулаков, – вскричал, кипя гневом, Вок. – Я боюсь только за вас, мистр Ян, ведь поганые попы станут теперь немилосердно вас преследовать.
– Меня уже требовали к епископу, чтобы узнать, подчинюсь ли я повелениям апостольским.
– И что же вы ответили? – тревожно спросила Ружена. Грустная улыбка мелькнула на лице Гуса.
– Ответил от чистого сердца…
Но, видя всеобщее нетерпение, он продолжал:
– Апостольскими я называю повеление апостолов Христа, и я готов повиноваться папе постольку, поскольку приказы его согласны с учением Спасителя; но если они ему противоречат, я слушаться их не буду, хотя бы они воздвигли костер передо мною! [60]
– Милый мистр, вы страшно рискуете, – заметила Ружена, сочувственно пожимая ему руку.
– Все будет по воле Господней, дочь моя, но я полагаю, что не пришел еще час! Господь не закончил дела, возложенного на меня и моих братьев, и не вырвал еще из пасти Бегемота всех, предназначенных Им к спасению. Так Он и подаст силы благовествующим, пока они не раздавят окончательно главу Бегемота! Всем сердцем стремлюсь я к этому и за это смиренно приму смерть…
– Такая жизнь делает вас достойным венца праведника, – сказала Анна, и взгляд ее, потухший и бесстрастный со времени постигшего ее горя, вдруг вспыхнул фанатическим возбуждением.
– Воздержись, дочь моя, от столь смелого слова и особенно не переноси необдуманно благодарности, которой мы обязаны Господу, руководящему и поддерживающему нас, на Его недостойного служителя, – строго заметил Гус.
Несмотря на страстное желание немцев разрушить вифлеемскую часовню, им, однако, пришлось от этого отказаться; народ днем и ночью охранял дорогое для него место молитвы.
Настроение же толпы было так грозно, возбуждение столь явственно, что нападать открыто уже более не смели. Зато поторопились обнародовать отлучение и применить его во всей строгости.
По всем церквам Праги торжественно было возвещено, что отправление богослужений приостанавливается, пока Гус будет находиться в Праге, и что всякому христианину воспрещается, под страхом подобного же отлучение, говорить с Гусом, снабжать его едой и питьем, давать ему убежище, хоронить его и т. д.
Черная, грозовая туча нависла над древней столицей Чехии; настроение получалось зловещее, тоскливое, точно город посетило какое-нибудь ужасное бедствие. Колокола более не звонили, церкви были заперты и службы в них не совершались; умирающим отказывали в напутствии, новорожденным в крещении, брачующимся – в благословении Божием, мертвым – в христианском погребении.
А между тем, большинство население не дрогнуло перед этой страшной карой, и не поколебалась любовь его к Гусу. Всеобщее неудовольствие обрушилось на завистливое и злобное, в сознании народном, духовенство, мстившее обожаемому проповеднику за то, что тот смело обличал его проделки, алчность и продажность.