Луну – давай и луной хрустеть, пока до месяца не обкусает. А там уже цап луну лапчонкой, и темнота наступает в душе человека такая, что до самого рассвета хоть глаз выколи.
А рассвет ему хуже горькой редьки.
Выкатится, например, черт, в своем человеке на улицу, взглянет у него из глаз, и все ему не в радость. Все дрянь одна только кругом мерещится.
Если весна – сыро. Если зима – холодно. Если лето – жарко. Если осень – слякотно.
А тут, смотришь, и опять весна.
Таращится черт из человека, на улицу, как из болота жаба, и думает: «Хоть бы эта улица провалилась».
Смотрит телевизор, каналы всё переключает; нигде ему не интересно, везде ему «тьфу». Везде ему, так сказать, Карловы Вары, где его бесятки нет.
У всех кругом хорошо, у него у одного, поганца, плохо.
Люди все ему – черти; лица все ему – пятачки. Везде рога одни козлиные видит да свиные копытца. Сахар ему солен. Мед ему горек. Соль ему – сахар. Горчица – мед.
И так лет с десяток. А то и хуже.
Черт, оно существо бессмертное, непорядочное. Ему (паразиту) что годы, что секундочка, только «пчхи!» и прыщ на носу.
А человек стареет. Чем быстрее лето за зиму, тем быстрее время.
Ангел в таком «кормильце», как в белом поле букашка. В море икринка.
Его, (Ангела этого) в человеке не видно, не слышно. Плюнет человек за левое плечо – никого.
Плюнет за правое – та же история.
Ангелу тут как человеку в столице без паспорта. Только выглянет, а ему говорят: «А ну, иди отсюда, пока цел!»
А то еще заберут (в участок, скажем), запрут, законопатят. И попробуй что-нибудь скажи человеку. Только рот Ангел раскроет, а чертяка пузатый ему по макушке дубинкой хрясть! Вот и весь разговор.
Такая, значит, в человеке этом Ангелу жизнь, что облакам тошно.
Такие вот дела. Такие капустные пироги…
В одной женщине, Татьяне Петровне Моськиной (она работала старшим кассиром в гастрономе «Тушка» на углу), жил завистливый черт.
Черт жил в этой Моськиной припеваючи, не зная себе на рога ни горя, ни бед, и от каждого нового покупателя с набитой корзинкой толстел и пух, как собачья вошь в микроскопе.
Увидав на прилавке чужое вкусненькое (творожок, сметанку, или там соленые груздики), черт облизывался в Татьяне Петровне, пускал с серого язычка крапинку и начинал копошиться, царапаться и бурчать: «Бу-бу-бу, бу-бу-бу-ширк-ширк… Тьфу-х!»
«Ух, ну и рожа! Рожа! Уф! Фуф! Фу! – ляпотал бесененок кассирши на покупателя. – Чтоб ты лопнул! Подавился ты чтоб, паразит, этими финиками…»
«Финики! Финики! Ам-ням-ням! Я тоже хочу!..» – Тяп-тяп… Хнык-хнык…
И черт, живший в Моськиной, мгновенно худел, до того и так, что от него оставались только рожки да ножки.
«Никто меня, маленького, не любит…» – заводил змееныш новую пластинку, водя вместо иголки по спине кассирши стальным коготком.
«Никто меня, нетопыренка, не ценит, не гладит, не голубит, не поит, не кормит, в гости не зовет, за стол не сажает… Охо-хо плохо мне, плохо! Беда мне, серенькому, беда!..»
«…Шерстка вот повылезет, глазюки вот потрескаются, копытца вот мхом порастут… Будешь тогда у меня знать!» – И чертенок впивался в кассиршу и грыз ее самое.
«Загрызу тебя… Авк-тяфк-тяфк! Вот увидишь! Авк-тяфк-тяфк… Или уйду от тебя, от дуры, к своей чертовой маме, будешь тогда ты у меня знать наших!» – вот что он говорил.
Такой уж. (Впрочем, все они хороши.)
Татьяна Петровна, а она служила в гастрономе «Тушка» посменно, два на два, привыкла к своему жильцу, как к родному, и все бы сделала, только бы он не сбежал. А он, бывает, возьми да и выпрыгни у нее изо рта…
И как закричит (на весь магазин) на какую-нибудь бабусеньку, которая на свою беду не утратила покупательной способности. И он ей кричит: «Что вы тут мне, кричит, выкладываете, как у себя на поминах валенки?! Вы мне тут, кричит, не выкладывайте! У меня тут и без вас, посмотрите, какая очередь! И вы тут не у себя дома, чтобы мне под нос свое выкладывать, вот домой придете, там у себя на столе и выкладывайте, а мне тут нечего тут!» – И бабусе этой уже не до пряничков становится. Она и без этих своих пряничков уже не знает, куда ей деваться…
Грубый, в общем, был, злющий (просто сатана, а не черт) – хуже, чем в гастрономе кассирша…
Откроет, бывает, черт кассу, заглянет, и тут же, прямо у купюровых ящичков, из черта дух вон. (Еще бы, такие деньжищи!)
Потеряет он сознание и лежит тряпка тряпкой… Стонет, как ему плохо жить на белом свете и какая у него маленькая зарплата. И что он в Татьяне Петровне прозябает за копейки и, можно сказать, покрывается плесенью…
(Даже и не поймешь, в чем только такой хилый дух держится?)
Однако держится этот дух крепко (еще как крепко, хуже репья на собаке), и его из его кассирши за здорово живешь на улицу не выставишь.
Так они и жили, ругались, конечно, не без этого, (бывает и такое в совместной жизни)… А потом, конечно, мирились и телевизор вместе смотрели.
Прислонятся, бывало, друг к дружке и сидят себе. И хорошо им. И бутерброды с колбасой едят. И правительство ругают. И в зубах спичками ковыряют.
Такая вот была у них в совместной жизни гармония и идиллия. И они понимали друг друга, как некоторые люди до седых волос самих себя понять не успевают…
И Татьяна Петровна откладывала своему черту на щи из сдачи, и за два дня смены у нее набегало на довольно густую кастрюлю на говяжьем бульоне, со свиными ребрышками и с чесночком.
И так бы они еще жили и жили, в этой своей совместной идиллии, но только черт, как известно, животина жадная, неугомонная, и на него, на беса, сколько ни трудись в поте лица, сколько ему маслом хлеб ни намазывай, ему все мало и он все в чужой огород по капусту.
И в самом деле!
Только проснется черт в Моськиной, глазюки мутные лапчонками протрет, зевнет, по сторонам оглядится, и готово дело: весь так и закоптит от зеленой зависти, зафырчит, и вся на нем шкура, как на мороженом леще чешуя.
И решил этот дурень от зависти в какую-нибудь более подходящую, обеспеченную хозяйку перебраться. Решил, а Моськиной, конечно, об этом решении ничего говорить не стал, думает: «Ну ее, а то она еще меня возьмет да и не отпустит. Знаю я ее, она ко мне привыкла, станет меня в измене обвинять, плакать. А я этого не люблю. А я лучше потихонечку от нее уйду, по-английски. Вот только кого-нибудь присмотрю подходящего, и прыг-скок. Она, мол, у меня и икнуть от неожиданности не успеет».
И стал черт втихаря от своей хозяйки к покупательницам приглядываться, что они из своих корзинок перед кассой выкладывают. Ему хотелось, чтобы самое вкусненькое там было (мед, творожок, колбаска сырокопченая, кедровые орешки, сырок… рыбка малосольная…).
Вот только с этим у него сразу неприятность возникла: только увидит изменник подходящие продукты, сожмется в клок, чтоб в новую хозяйку перепрыгнуть, и видит, как у подходящей женщины из глаз такой чертяра высунется, что куда там перепрыгнешь, лишь бы самого на войлок не пустили.
Спрячется он в своей Татьяне Петровне от греха подальше, скрючится закорючкой, и давай ее (ни в чем не виноватую) виноватить, кусать-царапать, поедом грызть; это ему в ней не то, то не это. Как она ни накрасится, как ни причешется, как ни приоденется, все ему «тьфу»!
Старая ты, говорит, кикимора! Курьи твои мозги. Глаза б мои на тебя не смотрели!
Глянет черт на свою хозяйку из зеркала и шипит: пальто, это, шипит, на тебе как на бочке, майка, сними, а то стыдно в тебе сидеть. Увидят меня, мол, другие черти, со смеху помрут.
Она снимет пальто, наденет куртку. Покрутится туда-сюда у подзеркальника, как тебе, мол?
Он еще хуже сморщится, весь аж колючками пойдет. В этом ты, говорит, еще хуже. Снимай и куртку.
Она даже уже не знает, что бы ей такое надеть, чтобы ему угодить. Даже руки у нее опускаются.
Идут они, бывает, по улице, черт взглянет из своей Татьяны Петровны на какую-нибудь хорошенькую и говорит: «Вот, посмотри, мол, резиновая ты калоша, какая идет красавица. Прелесть посмотреть, а не то, что ты!»
Она перед ним на стол тарелку с борщом, черный хлеб с сальцем, а он бубнит: «Нормальные люди по ресторанам ходят, жульены с трюфелями в Париже едят, а у тебя на плите что ни день, то свекольные помои».
Моськина в слезы, а он ей еще луку, для добавки, перед носом покрошит. Только она в себя придет, умоется, причешется, черт ей в зуб уже лезет, и давай там пилить-штробить, и так всю ночь напролет.
Грызет черт свою хозяйку, а сам думает: «Вот загрызу ее до смерти, а там мне, может, новую какую-нибудь, свободную, за ее грехи дадут».
Грыз-грыз черт Татьяну Петровну, и сам не заметил, как прогрыз ей чего-то.
У нее, прямо на рабочем месте, вдруг все лицо пожелтело, и она хлоп! – и в обморок прямо на этого черта завалилась.
Придавила его маленечко, и повезли Татьяну Петровну Моськину в больницу. Просветили больную рентгеном (черта, конечно, не нашли), но нашли прорыв желчного пузыря, с угрозой заражения крови.
Прооперировали ее, значит, и лежит кассирша под капельницей, в таком состоянии, в каком на работу не ходят.
Лежит, и ни туда ни сюда. Уже неделя прошла – она все лежит. И ни гугу.
Черт, конечно, совсем отощал (с капельницы жирку много не наберешь) и решил, пока хозяйка лежит без дела, хоть в столовую на первый этаж сбегать.
И выскочил.
Выскочил, прыг-скок, и, чтобы долго не бегать, (он еще и ленивый оказался!) в грузовой лифт вместе с чьей-то каталкой шмыг и под простынкой свернулся…
Докатили прожорливого черта, правда, не до столовой, а до полуподвального больничного помещения.
Морг называется.
Вкатили в холодильник, на полочку, и на замок заперли.
Выглянул черт из-под этой простынки: царап-царап… Тук-тук…
Только куда там?
Так и сидел, глупый черт, в чужом мертвеце до самого крематория.
А там уж он к своим попал, и его по новому месту службы в ка