самого ничего не получалось - мне стало скучно. Конечно, мне нравилось расположение этого бесшабашного, лихого паренька, но между нами лежала непереходимая стопка книг, ему безразличных. В классе впоследствии он обходил меня стороной, а я не мешал ему бузить и приставать к другим. Кажется, он остался вскоре на второй год, а затем и совсем пропал из поля зрения.
Где ты, Додыренко? На этом свете - или уже на том? В какой жизненной пьесе отыграл или доигрываешь свою роль?
Молчит. Не отвечает. Мальков майкой ловит.
Пора и время
Когда у меня появилась младшая сестра, через наше семейство прошло множество нянек - и домработниц, по совместительству. Сельские девки подыскивали работу в городе, и место няньки было самым дурно оплачиваемым, но спокойным и сытным местом для того, чтобы осмотреться поначалу. Жили они, как правило, под крышей у хозяев, и у них даже был свой профсоюз. Подолгу задерживались на одном месте единицы, и из десятков румяных и рябых лиц мне запомнились от силы три. Хотя первое из них, необходимое мне для моего рассказа, было скорее землистого цвета и принадлежало унылой девице неопределенного возраста. Я и запомнил его только потому, что эта девица, чтоб я не путался под ногами и не досаждал, отключала меня от реального мира своими жуткими историями, выдаваемыми ею за были - о разбойниках-опрышках, котлах, отрубленных руках и самую ужасную - о змее, забравшейся в рот спящему и поселившейся в его утробе, о чем бедняга даже не подозревал, только все худел - пища-то вся гадине доставалась, и она только по ночам выползала проветриться да размять члены, а днем спала, свернувшись клубком у него в желудке, да ополовинивала его обеды. "Так-то!.." - со значительным видом заканчивала она очередную историю и, удовлетворенная достигнутым эффектом, уходила в другую комнату заниматься без помех своими делами.
Мне показалось вскоре, что я тоже худею. Я с подозрением прислушивался к бурчанию в своем животе, а по ночам долго лежал без сна и засыпал, только окончательно убедившись, что рот мой плотно закрыт. Не знаю, чем бы это закончилось, задержись у нас эта нянька со своими страшилками подольше.
Но какая-то змея - не знаю, раньше или позже - в меня все же заползла и ведет обособленную жизнь в моей утробе, питаясь моими калориями, впечатлениями, снами и тому подобным. Она подтачивает мою жизнь, не понимая, что с ее окончанием автоматически закончится и ее жизнь, - из моего рта ей уже не выбраться. Но организм сопротивляется, и, может, мне и удастся еще избавиться от нее - переварить без следа, будто и не было ее никогда, то-то она удивится!
Именно невидимая со стороны непрекращающаяся борьба с ней не на живот, а на смерть толкала меня на необдуманные и безрассудные поступки. А начиналось все вполне безобидно.
Сперва мне пришлось написать историю завоевания Кортесом Мексики написать в буквальном смысле. Эта история, изложенная в подаренном мне отцом трехтомнике Ильина, в каком-то из первых классов потрясла мое воображение. Отчего в хлебе дырки или почему светят лампочки, я забывал сразу же, а эта история не отпускала. И я придумал, как присвоить ее и освободиться от нее одновременно. "Придумал" громко сказано - это было наполовину бессознательное действие. Я уединился в своей комнате и дня два корпел, переписывая ее из книги, предложение за предложением, в отдельную тетрадку. Закончив наконец утомительный труд, я отложил перо и чернильницу, взял копирку и перебил на обложку тетрадки заставку из книги - крошечного ацтека с копьем. И, совершенно удовлетворенный проделанной работой, опять взял перо и чернильницу и старательно вывел на обложке печатными буквами свои имя и фамилию.
Конечно, существование подлинника (оригинала) несколько смущало меня ну я и убрал в шкаф книгу Ильина. А на столе осталась лежать только тоненькая книжечка: вот она - кто хочет познакомиться с историей падения ацтекского царства, пожалуйста, читайте - в единственном экземпляре.
Вообще-то это была не первая и не последняя моя попытка написать книгу, но она была первой доведена до результата в виде законченной книги. И книга эта являлась стопроцентным плагиатом. С тех пор я научился черпать не в одном месте, а в разных и, в основном, не из книг, но существо дела от этого не меняется: книга - это то, что не принадлежит тебе, но на ее обложке почему-то из глупого тщеславия стоит твое имя. Поначалу все это проделывалось мной стихийно, как то делают клептоманы. Осознать болезнь мне помог один второгодник и мой друг. Получив как-то очередную двойку, он плюхнулся в сердцах на парту рядом со мной и сказал раздраженно:
- А-а, ерунда! Я буду писателем.
- Как писателем? - искренне удивился я. - Да ты же пишешь с ошибками в каждом слове!
- Пустяки, - уже вальяжно процедил он, - у меня будет секретарша-машинистка.
Последнее обстоятельство почему-то особенно покорило меня и открыло глаза: боже, какая красивая работа, я тоже хочу писателем!
Мой друг умел широко мыслить, поэтому он давно с семьей в Америке. Заразив меня безумной идеей, сам он раздумал становиться писателем, а я вот влип. До сих пор пишу, остановиться не могу.
Возрастная графомания не обошла многих - она и выплеснулась на страницы школьного журнала, делавшегося в нашем классе. Центральной его фигурой и главным редактором был мой друг Серега, я был его замом. Он фонтанировал сумасбродными идеями, которые заимствовал отовсюду. Живя в полуразвалившейся семье, он рано созрел, был легок на подъем. Со школьным ансамблем "Лесные братья" играл на бас-гитаре в спорткомплексе на танцах и то срывался с ним на зимние каникулы в Одессу выступать в клубе моряков, то с бригадой школьников и музыкантов подряжался покрасить заводской корпус на окраине или разгрузить вагон. Доходы почти никогда не оправдывали ожиданий: то бригада, устроив ночью гонки на автокарах и угробив один, разбегалась, то железнодорожники платили копейки, - но он не унывал и нацелен был всегда на неожиданный авантюрный ход. Купил однажды за три бутылки водки кузов какого-то из первых автомобилей на велосипедных колесах, и мы катили через весь город эту проржавевшую детскую ванну в его двор, где она окончательно превращалась в хлам, негодный и на металлолом. Он жил уже с девушкой старше него на год, на что ее мать, работавшая врачом-венерологом в диспансере, смотрела сквозь пальцы.
Это он добывал откуда-то разбитые пишмашинки для печатания журнала, и мы нещадно стучали с ним по ночам по клавишам, готовя номер в квартирке какой-то его дальней родственницы, работавшей в ночную смену, и выходя только покурить на общий балкон двора-колодца - даже сюда в наглухо зацементированный двор сквозь сырое зловоние доносились запахи цветения. Стояла майская ночь, и оттого, что все только начиналось, нас бил озноб. На рассвете мы расходились спать по домам, а вместо школы встречались в уютной кофейне на пять столиков, с разросшейся китайской розой, где собиралась местная богема и куда заглядывали на переменах наши одноклассники.
Его родители переехали в конце концов в другой город и принялись там разводиться. Он вернулся один, но документов у него в нашей школе не взяли, и он доучивался в вечерней школе рабочей молодежи, а жил, где придется. Он часто летал на "кукурузниках" местного сообщения к родителям разжиться деньгами, называя при покупке авиабилета (паспортов у нас еще не было) то имена героев нашего с ним детективного романа с продолжением, то фамилии друзей, будто это мы летали, и раздавая затем билеты как сувениры или "вещдоки". Кое-что сохранилось из нашей переписки времен совместного редакторства. Вот отрывок из его письма на пишмашинке. Стиль - это человек, но, в отличие от человека, он не позволяет соврать:
"Сегодня не спрашивают: не тяжелы ли ваши чемоданы? В повести не одна рожа должна быть побита. Это помогает. Если не кулаками, то по крайней мере суждениями. Они чаще неправильны, но это именно мы. Значит, уже хорошо. Это здорово и глупо. Умностей не надо. Юность глупа.
Заставь работать себя и Василия. Сам понимаешь, повесть должна быть написана. Не подумай, что только про журнал думаю. Честно.
Кризис жанра - все чепуха. Надо только вымыться под холодным душем, если нет насморка".
Однажды прибежал в возбуждении:
- Срочно! Пишем роман на Нобелевскую премию. Но сначала в командировку, пока там все не поумирали!..
Оказывается, отец, ненавидевший Шолохова за "Поднятую целину", рассказал ему, как солили человечину в бочках во время голода на Украине.
В отличие от меня и других он знал, как надо писать. Кудрявый, как овца, стройный, с тонким носом с горбинкой, он был похож на ренессансного флорентийца, стилизованного в духе времени под какого-то усредненного "битла". У каждого, кажется, бывает не то чтобы лучшее время в отпущенной жизни, но некий период, в который проявляется самое самобытное в человеке в наиболее проявленном и концентрированном виде: у одних это происходит в сорок лет, у других в двадцать пять, у третьих на пороге старости или вообще никогда, у женщин иначе, чем у мужчин, - у кого-то в девичестве, у кого-то после рождения ребенка, а у кого-то после потери близких. У Сережки тот, доармейский период ранней юности оказался "лучшим". Дело не в достижениях, которые зависят от труда, - их можно и стоит ценить, но любим мы только то, что дается вдохновением. Я понял это в нем, когда уже лет в тридцать в другом городе, через многое пройдя и чего-то достигнув, желая влюбить в себя женщину, он попытался вдруг воскресить собственный стиль поведения пятнадцатилетней давности, и эти эксгумированные приемы, шутки, выдумки и цитаты былого вдохновения возымели свое действие, но и ему дались с трудом и на меня (мы опять недолго что-то делали вместе) произвели гнетущее впечатление.
Хотя что-то такое можно сказать, и скажут обязательно, о каждом из нас.
Потому что есть время, а есть и пора. И беда тем, кто не желает или кому недосуг их различать.
Эпилог. Эмиграция во времени