Светотомия — страница 1 из 3

Николай Кононов
Светотомия

Практическое руководство для полевых условий


В отличие от своей пышной, словно взбитой рисовой метелкой в сливочнике, белокожей подруги Тома никогда не считалась красавицей, что очень странно, так как всем соматическим набором для попадания в эту категорию обладала. Стройная, с точеными долгими ногами, тонкокостная, по-особому изящная с какой-то немного запинающейся стыдливой походкой.

Я часто ловил себя, что засматривался на нее, но не как на девицу или барышню, а по-другому, как на зверька или птичку в зооуголке. В ней была особенная струнка мгновенной реакции, держащая всю ее всегда в напряжении как змейку.

Девичьи формы – красиво прямые плечи, небольшая, но высокая плосковатая грудь, как у подростка-пловца, смущенная сутуловатость, узкие тугие бедра – всегда переводили мое засматривание в пласт изучения – будто я взирал на ладного манекена, составленного при помощи искусных шарнирных сочленений из почти идеальных конструкций.

Она всегда как-то резко училась – очень хорошо и приподнято, спортивно-задорно, с подспудной воспаленностью. Она не была ни ярой общественницей, ни ушлой карьеристкой. И в непотребном показном рвении не была замечена. Все это шло из глубины, было внутри.

Тогда в моде была преувеличенная пушистость, что ли. Выщипанные в ниточку коромысла бровей, нефтяной перламутр на устах, устричные формы рюшей и т. д. У Томы это тоже все было. Но когда она возникала в пене оборок, то обязательно напяливала на свои узкие лядвии джинсы, заправленные в сапоги, ну, а если призрачную юбку с воланами, то непременно натягивала еще свитер или жакет.

Ее верх всегда был стилистически отделен от низа.

Сейчас это выглядело бы авантажно и дико стильно, по-английски, немного гранж, но тогда, в пору всеобщей гармонии…

Итак, лучше всего она бывала в колхозе – в обтягивающих трениках и белой народной косынке – метростроевка Самохвалова, только сумрачнее, безнадежнее и тоньше. И уж если в этом обличье она пользовалась гримом, то не смягчала и не затуманивала себя, а превращалась в накрасившегося шутки ради шалопая. Такой вот кульбит.

Товарищем она была очень хорошим, ни в каких подлянках никогда замечена не была, свои идеальные, полные правильных подчеркиваний конспекты давала списывать дуракам и халявщикам направо и налево и бескорыстно помогала всяким неучам и бездарям делать лабораторные и курсовые.

В общем, она была самой задорной девушкой с глуповато накрашенным неуместной блескучей помадой узким ртом.

Ровные зубы, чуть испачканные нефтяным пигментом.

Тонкая, как рыбий плавник, челка.

Вся – точная, как часы.

Как говорили тогда, она "ходила" с Власожором, бесхитростным и очень положительным лысеющим конеподобным кавалером. Он мог выпить трехлитровую банку гнусного ларечного пива и не помочиться несколько часов. Одевался в лоснящееся. Каковы еще были его иные достоинства? Неизвестно. Но легкий эвфемизм "бойфренд" с этим весомым субъектом никак не сочетался.

Тома и сама относилась к разряду правильных. Она ведь понимала даже химерические общественные дисциплины. Различала мимесис двузначных съездов – это по истории канувшей в Лету партии. Разумела, чем лучше плохой экзистенциализм ренегатского томизма и мракобесного персонализма, легко заняла какое-то место на конкурсе знатоков с критическим докладом-выпадом против теории конвергенции и наповал сразила меня, внятно растолковав, почему соцьялизму не нужна никакая там прибавочная стоимость. Вот ведь!

Итак, она была почти звездой!

И ее деловое фото "девять на двенадцать" коробилось под стеклом на монументальной факультетской Доске (с большой буквы!) почета.

Такой плоский колумбарий, увенчанный вместо креста хромированным электроном.

– Материя не может исчезать бесследно, товарищ, – говаривал я ей.

В ответ она с ненавистью на меня глядела, будто я что-то понимал про нее и ее пока не исчезнувшую в ритуальном огне материю особенное, не совсем хорошее. А я – так, просто болтал.

По общему мнению кафедрального синклита, ученого из нее не вышло бы, но вот учится она лучше всех – и этого у нее не отнимешь. Ну, есть чуть странностей… Но кто ж без них. Свой парень в доску, одним словом. Прямая дорога в лучший НИИ.

Все-то мне думалось тогда – и то в ней хорошо, и это вроде бы неплохо, спортсменка-комсомолка-отличница-почти-не-спит.

Но все-таки она меня отпугивала не только, как сказано в стихах, отсутствием "культурных интересов" (а у кого они были на физфаке провинциального универа, только у полных дуриков, которые и сами не знают, чего они хотят от простой жизни), но и чем-то другим.

Она не была интересным собеседником – сказывалась глубокая заторможенность провинциалки, несветскость пригородной дикарки и какая-то закрытость. Мне за пять лет не удалось ни разу поговорить с ней толком.

Обычно она выдавала сентенции: либо осуждала что-то, либо горячо одобряла – точнее, присоединялась к мнению.

Мне казалось, что она говорила немного на публику, громче, чем надо, апеллировала к невидимому кворуму, будто еще есть некий свидетель-соглядатай.

Суждения она черпала в параллелепипеде телевизора. Во всяком случае, серьезно считала, что плохого там нам предлагать не будут. И я ее за эту непритязательность нисколько не осуждал. Дома у нее был еще один "телевизор" покруче – в виде папаши-работяги-алкоголика.

Кажется, курсу к пятому он благополучно кремировал себя изнутри, хватив уксусной эссенции с перепою.

Тома не очень горевала, а быстро разъехалась с мамой и сестрицей, и какую-то вечеринку мы провели всей недружной группой глупых эгоистов в ее хорошенькой однокомнатной с медным ссущим эфебом на двери санузла.

Было очень весело.

Когда один кавалер, уже мыча из глубокого подпития, предложил помянуть, так сказать папу-отца-виновника всего этого дочернего благолепия, то тут же получил темно-зеленой бутылью. Тома крепко дала дураку по репе.

Все обошлось. Она сама ловко перебинтовала окровавленный корнеплод.

– Повязка-чепец, – сообщил я, глядя в ее сузившиеся очи, – курсам гусар-девиц венец.

Я не могу вспомнить у нее ни одного зыбкого и невесомого качества, которые влекут и волнуют меня в женщинах.

Ни трогательного беззащитного полунаклона шеи и головы.

Ни вдруг пробежавшей облачком полуулыбки.

Ни как бы увядшей и расслабленно заблестевшей нижний губы. Этой чудной беспомощности.

Ни опущенных детских плеч.

Нет! Все эти качества в ней были, но были в виде особых отдельных присутствий. Они наличествовали частностями. И я всегда мог увидеть одно или другое, но именно увидеть, сухо их опознать, узрев, а не почувствовав каким-то особенным сердечным мужским зрением.

То есть, я хочу сказать, она никогда не представала в моих глазах облегченной, весящей хоть немного меньше своего тела. Я никак не мог, взирая на нее и встречаясь с ее взором, увидеть что-то еще, кроме тела, имеющего конкретную массу и напряженную оболочку.

Будто она всегда показывала мне из рукавов черные мрачные разновесы точного калибра.

Что уж тут попишешь.

Но, впрочем, она все-таки суммарно была мила и своим дружеством, и прямолинейной надежностью.

Над ней как-то нельзя было издеваться. Ведь она хотя и относилась к породе несгибаемых, но какой-то глубокий волчий уголек в ее карих очах сигналил, что и вены себе порезать может, и в прорубь…

Это всегда в людях чувствуется, так как идет из особенной глубины. Ведь всегда ясно – умному человеку, конечно, – где не надо рыть колодец.

И в сумме она мне нравилась, но где-то так же, как мне мог бы нравиться и мужчина. О ней говорили: "Хороший парень!" "Ну, Тома – это да!…" Что значило это "да", я и не знаю.

Власожор провожал ее после занятий до библиотеки, которая располагалась всего в квартале, а сам топал на электричку, чтобы уехать в вагоне с незакрывающимися дверьми и битыми окнами в свой вонючий туманный "мясокомбинат". Это на другом берегу Волги, не доезжая Энгельса. "Энхлиса", как он говорил, не стыдясь фрикативного "гэ".

Вся его послеобеденная жизнь была соразмерена с книжечкой ж/д расписания, он всегда ее нервически листал.

Наш белозубый ассистент научного коммунизма однажды выхватил ее на семинаре прямо у него из-под пюпитра, где тот, потея, шуршал листочками. Но облегченно расхохотался:

– Ну, слава Богу, а я уж думал, что Евангелие, очень я давно за вами наблюдаю.

И я потом всегда спрашивал его:

– Ну что вот по этому поводу говорит ваше, Власожор, двухколейное евангелие?

И унылый евангелист провожал Тому до библиотеки, куда ему было совсем не надо, так как все, что надо, за него и за себя сделает Тома.

Их пара всегда производила на меня травмирующее впечатление.

Хотя если следовать насквозь фальшивой буржуазной классификации Кречмара, то евангелист был лопоухим пикническим аттрактивным типом. Но глупым и неразвитым, как электричка. Еще не поезд… Как мужчина, то есть как мужичина, он мне очень не нравился, но, может быть, именно потому нравился Томе – сие загадка, ведь жизнь мы понимали столь различно. Хотя в чем-то оказались, как выяснится впоследствии, несколько схожи. Даже не в чем-то, а чем-то. Но об этом еще рано.

В общем, всем стало ясно, что они сочетаются наизаконнейшим наибрачнейшим браком.

По закону Мендельсона-пупса.

Ленты на радиаторе ощерившегося таксомотора. Фейерверк гостевой блевотины в арендованной столовке. Тома что-то родит, а там одному Броуну известно…


* * *

У Томы была закадычная чудная белокурая подруга, та самая, сливочная, с нее началась речь в этой истории, так вот, закадычная душевная подруга, как и бывает в таких случаях, – полная ее противоположность, но без борьбы, а сплошное мягкое понимающее единство.

Легкая, женственная и обаятельно теплая, словно сошедшая с кустодиевского порнобезобразия. Света, лукаво-дебелая, созданная для потягиваний, сна на свежих простынях под розовым пуховиком, для пампушек и шанюшек. Стопроцентная женщина, старше нашего колена на целых пять лет, так как непыльно поработала на номерном заводе нормировщицей и была послана по сметливости и уживчивости учиться на ПО, а потом и дальше.