гда была еще брынза.
Воловья шкура снова была переброшена через жердь, и с нее на траву капала вода.
— Сушите лечебницу? — спросил я. Мне хотелось употребить одно из его слов. Я вкушал их не меньше, чем его еду.
— Да. Потому что хворь, как и всякая беда, липнет — сразу и не отдерешь. А так ополоснешь в минеральной воде — она и очистит, да солнце прокалит. В современных больницах это называют смешным словом "дезинфекция". Раньше было проще. На воротах лечебниц, полных горя и боли, писали: "Во имя Господа вход для смерти запрещен!" Но давай думать о дне сегодняшнем. Мы вчера пообещали что-то хозяину каменного поля.
— Да. Интересный дядька.
— Ну да, видно, что не вчера родился. Наплел нам и про липовые клинья, и про белую березу. Ну что же, тело сыто — ноги в руки!
И мы тронулись в путь, сбивая тяжелые, как ртуть, росы. Пустились порожняком. Я спросил, не взять ли нам хоть краюху хлеба.
— Хлеб сам нас найдет, — бросил он, не оборачиваясь.
Вокруг так широко и привольно разлились просторы, что мало было одними лишь глазами любоваться — хотелось пить их полной грудью. Как в песне поется: "Верховина, мир ты наш!" Зеленое безбрежье переливалось под ясными лучами молодого дня. Горы качались в легкой дымке, словно конские гривы. Ветерок, пронзенный лучами, катил по обе стороны сизые валы папоротника. Дух и сердце замирали перед огромными звонкими просторами, и в сердце звенела радость от этого единения с неземной благодатью.
"Эта краса унесла мое сердце", — так мог сказать бы тот, кто молча шел передо мной. Понемногу начал я осознавать его поучения: "Каждый день выходи в путь. Циво не явится само. Диво простора, открытой природы, когда тело твое роднится с землёй, воздухом, светом, водой, огнем и всем миром".
Мы шли через папоротник по еле заметной тропинке. Пока не уткнулись в развилку двух дорог. "Там, где путь чихает", — говорил вчера Микула, который маялся со старым колоколом. Дальше мы шли за ниткой ручейка.
— Иди, куда вода идет. Она выведет. Вода — наидревнейшее, что есть на земле. Зверье протаптывало проходы к ней, а после и люди прокладывали тропинки да дороги. В этом мире именно вода нас и водит.
Мой поводырь сделал шаг в сторону и склонился над каким-то растением.
— Иссоп. Спасает тех, кого ужалила змея. Библейская трава… Как-то по молодости потянулся я ночью за хворостиной — и ухватил гадюку. Полверсты оббегал вокруг, пока нашел иссоп. Мне его высветил трухлявый пень. Тем и спасся.
Мы шли, а он показывал посохом в разные стороны и говорил:
— Там покинутая на Бога Тростяница. Там — грибные Пузняковцы, поднебесное Грабово, швабские Герцовцы, норовливое Белебово, мокрая Вызница, Обава с ее ведемским камнем. Дубино под шатром лесов, Глинянец, стоящий на каменной пяте, Кльочки, до которых не смог добраться колхоз…
Названия селений звучали, как отзвук пралесов, как предания старины. Два-три слова его характеристики удивительным образом переносили меня туда, создавая эффект присутствия. Я шел сзади и вдруг увидел что-то на тропинке — это была скрученная в трубочку купюра. Десять рублей.
— Здесь деньги! — крикнул я радостно. — Вы не подняли?
— Я их не терял, — бросил он через плечо, не поворачиваясь. Наверное, косари десятку потеряли. Перед нами здесь прошло трое — видишь, роса сбита? Двое молодых и один постарше. Прикуривал, две спички поджигал. Тогда, наверное, и уронил бумажку. Будет возвращаться — подберет.
Оказывается, он не просто видел на дороге деньги, он "видел" целую историю вокруг них. Я молчал. Он тоже. А потом, словно желая сгладить мое разочарование от того, что мы не подобрали находку, сказал:
— Мой карман затянула паутина. Деньги будят осторожность и скрытность. Зачем нам это, правда?
— Правда, — неуверенно ответил я.
Для него молвил, не для себя. Денег мне тогда все время не хватало.
Через некоторое время перед нами открылся далекий склон, испещренный латками крестьянских наделов. И среди альпийского безмолвия послышался далекйй, словно сон, крик петуха. Мы шли по ребристому верху горы Гранки. Два бока ее действительно были словно срезаны, граненые. Старые липы тесной стражей охватили вершину. Под ними, на бугорках, буйно росли кустарники и дикие травы.
— Здесь была когда-то церквушка, — мой спутник остановился. — Раньше вокруг церквей высаживали липы. И камень основания еле затянуло дерном — чувствуешь под ногами? Теперь мы должны проделать воображаемый путь, по которому волокли колокол. Вот вдали сквозь черешни видно, как блестит баня новой церкви… Волов не гнали напрямик, потому как колокол мог искалечить им задние ноги. Тянули ломаным волоком, обходя деревья и ухабины. Волы сами выбирали дорогу, понимаешь? Попробуй почувствовать себя на их месте. Как бы ты поволок тяжесть отсюда?
Я припустил вниз, петляя между старых слив.
— Может, заяц так и поскакал бы, только не вол, — догнал меня его смех. — Умножь длину вола на пять и через такие отрезки плавно сворачивай. Такими подковками и спускайся.
— А почему на пять? — спросил я. — Волам нравится это число?
— Это число нравится всем, кто ходит. И муравью, и зайцу, и волу, и человеку. Это отрезок пространственного присутствия. Идя, человек на десятом шагу (длина его, умноженная на пять) сбивается на какую-то толику в сторону. На этой "пяди” нам привольно, там для нас одинаковое давление неба и одинаковое равновесие земли.
Во время движения они меняются. И мы незримо меняемся. Поэтому когда идем — получаем свежую струю силы от земли и простора. Поэтому в пути мы не так быстро стареем.
— Откуда вы это знаете? — воскликнул я.
Он смерил меня острым взглядом птицы, захваченной врасплох. Привязал этим взглядом, словно цепью.
— Потому что я Светован. Как мир — так и я.
— Вы надеетесь найти следы тех волов… что провалились в яму с колоколом?
— Да нет, не такой уж я дурень. Можно обойтись и без следов. Главное — угадать направление волокуши. А на яму, где застрял колокол, укажет иное.
— Что? Подземный звук?
Наш разговор перебил другой звук — звон камня о косу за грабовой изгородью. И мы двинулись в ту сторону.
Подземный колокол
Буквально через минуту из-за куста появилась знакомая худощавая фигурка в выцвелой рубахе и высоких резиновых сапогах. Веночек реденьких волос трепетал ржавым нимбом. Из прорезей хитрых глаз брызнул смешок:
— Вам бы пеплом ноги посыпать…
— Бог в помощь, Микула! Косите? — первыми за здешними обычаями здороваются не те, кто работает.
— Креплюсь, как дыня на морозе. Роса ушла — какая уж тут косовица?
Из зарослей лопуха выбежала рябая шавка, принялась пронзительно лаять.
— А матери твоей семь копеек! — топнул на пса Микула.
— А вы правильно дошли. Здесь моя планета, — кивнул на взгорье под Гранкой, где стоял его серый дом под шифером.
— Сюда залез я навечно, словно червь во хрен. Хотя и дед, и отец говорили, что с куска земли еще никто не разбогател…
— Что лучше всего здесь растет? — спросил Светован.
— Камень. Я собираю, а кроты пашут.
И это была правда. Нива вся испещрена холмиками свежей земли. А внизу — длинные насыпи камней, словно татарская изгородь. Из камня были мурованы фундамент, пивница, хлев, лестница, им же был укреплен и берег. Этот заберут для дамбы, говорил Микула, весной будет еще. Когда другие пашут, он собирает камни. Корзину за корзиной. Камни, как зубья скалы, год от года пробиваются из земли. Они ломают мотыги, лемеха и косы. Это один из отрогов большого каменного массива, на котором издревле промышляют карьеры в недалеком Шелестове. Оттуда возили синюю брусчатку еще в Будапешт, Вену, древний Львов.
А теперь этот камень выкапывает на своем огороде Микула. Но это его земля, и ее следует обрабатывать. Когда покончит с камнями, берется за дерн. Другие сеют, а он рубит корни кустарников и бурьянов и тачками свозит вниз, освобождая землю метр за метром. В основном на коленях, отбросив инструмент. Руками пересыпает землю, выбирая камушки и корни. Этот жилистый худенький мужичок долбит скалу, на которой плодородная почва толщиной всего в десять сантиметров.
— Эх, была силушка, когда мамка титьку давала! А сейчас…
Кто-то окучивает ряды картошки, а Микула мостит террасы, чтобы отвоеванные грядки не смыл дождь, чтобы ботва росла вертикально. Кто-то несет из базара тучную рассаду, а он сеет свои семена лука, капусты, свеклы, огурцов. Кто-то смотрит тоскливо на раскаленное небо, а Микула от зари до зари, вместе с детьми, звенит ведрами.
Кто-то потом вздыхает над пожухлой грядкой и жалуется на неурожай, а он несет полные ведра хрустящих огурцов, головки чеснока величиной с кулак, пузатую и сладкую, словно дыни, свеклу. А о картошке и говорить нечего. Сбрызнет ее известковым молочком, подсушит на солнце и насыплет золотой горкой в пивнице. Здесь же — шеренги банок с фасолью, огурцами, томатами в собственном соку, аджикой, борщовой заправкой, грибной икрой, овощными паштетами, виноградным соком. Изо всего винограда, зеленым шатром накрывшего двор, выжимает сок.
— От вина я сдурею, а так — для детей витамины и вкусно.
Семена отбирает самые лучшие. Он сам себе и селекционер, и агроном, и технолог, и кулинар. Зато живности не держит никакой.
— Это чтобы мне во дворе воняло?.. — загибает пальцы.
— Сено я меняю с соседом на молоко и творог, кукурузу — на яйца, самогон — на навоз. А осенью поеду в Винницу (туда вышли замуж две его дочки) и где-то в глухом селе выберу себе и свинью, и бычка. Переработаем их с зятьями, а кум-проводник все готовое привезет в Мукачево. Мясо в доме на год.
Не переводятся у Микулы и грибы. Каждое утро, когда другие только выходят со двора, Микула уже с полной корзиной возвращается. Поход за грибами для него еще имеет и чисто деловое значение: взять на учет дички-сажанцы, чтобы потом весной их привить. А еще Микула старается заприметить ветки, коренья причудливой формы, которые сгодятся в работе.