Я видел, как он делал такую мазь для головы колхоза. Тот привез не только топленого масла, сала и подсолнечное масло для лекарства, но и корзину овощей, плетеный бутыль с вином и даже жестяную коробку халвы. Сахара у нас не было, и с тех пор чаи мы пили с халвой. "Погоди немного, — успокаивал меня старик. — Скоро у нас будет яблочный мед".
Временами мы находили синильник. Его прямые мохнатые стебли доходили нам под грудь и цвели мелкими желтыми цветками. "Зрячая флора", — важно отмечал дед, ссылаясь на своего румынского "направника" профессора Джеордже. Тот свежим соком синильника лечил сетчатку глаз, за два-три года зрение возвращалось. Позже, в свою таежную бытность, Светован замечал, что таежные охотники до пожилого возраста сохраняют зоркость. А все от этой травы, прозванной там усьмой. Нету в тайге коренных жителей в очках. Синильник и волосы обновляет, надо только запастись терпением. Правда, новые волосы будут темнее. Барышни рисуют его соком брови — тогда они растут гуще.
Другую знатную травку — шоломник — открыл ему лесной ведун Кукумир. И когда мы как-то вышли на нее в еловом буреломе, старик почтительно снял крысаню. И долго собирал на коленях целительные корешки. Вечером мы их вымыли и мелко порезали. Они были желтыми и необычно пахли.
— В чем их сила? — поинтересовался я.
— Это первая помощь для головы и сердца. Ум долго остается ясным, а сердцу не страшен удар, "гута", как здесь говорят. Еще они понижают кровяное давление. Плавно, каплю за каплей. А нервы успокоят лучше, чем валериана или собачья крапива… Кукумир носил этот корень на груди.
Столь же целительна и таволга. Ее мы встречали часто — высокую, с густыми душистыми оборками соцветий. Ее заливают кипятком на ночь и пьют для укрепления сосудов, успокоения нервов, для крепкого сна.
Он многих учил делать такие простые, но удивительно целебные настои.
За хмелем далеко ходить не надо было — чешуйчатыми кистями свисал он с Илькового сарая. Хмель мы брали и на хлебную закваску, и на лекарство от варикоза. Как для питья, так и на примочки. Я слышал, как благодарили моего лекаря, когда через неделю пришло неожиданное облегчение. "Не говорил ли я: надейтесь и запаситесь терпением? — говорил он. — Лечение — словно учение. Тот же труд".
С "луговых походов" вместе с мешками травы несли мы что-то и к столу. С озера — рыбу, холодную и твердую, как лед. Не было предела моему удивлению, как он ее ловил. Неслышной, сторожкой нутрией сунулся по воде, причмокивал губами — и рыба с подбережья, как заколдованная, сама шла к нему в руки. В лесных бродах "добывали гриб". Он никогда не говорил во множественном числе, уважительно называл — "гриб". Возможно, потому, что каждый гриб — не только питательная еда, "лесное мясо", но и лекарство.
— Почему белый гриб для нас такой вкусный? Потому что приносит облегчение для сердца и укрепляет тело, очищает кровь. Маслята помогают при головной боли, настоем из них растирают больные суставы. Дождевик гасит жар. Шампиньон чистит кровяные протоки, понижает давление. Груздь снимает гнойное воспаление глаза. Высушенная веселка лечит язвы, пролежни и укусы.
Толстая свинушка уничтожает опухоли. Губка лиственницы помогает при чахотке и желтухе. Моховик обостряет зрение. Козляк беспощаден ко всякой заразе. Желчный гриб обновляет печень. Опенок разжижает кровь и более того — помогает возвратить память. А полевой дождевик может осилить даже тиф…
О целительной пользе грибов он мог рассказывать бесконечно. А про лисички его рассказ вообще звучал, как песня. Всю потаенную силу подземного царства вложил лес в лисички. А камень (они любят каменистую почву) — свою твердую чистоту Никакая земная поросль не сравнится с лисичкой по чистоте. Никакой червь не точит ее, хотя грибы для него — наибольшее лакомство. Лисички сами изводят червей в человеке и всякую другую нечисть. Большая польза от них при малокровии, кишечных проблемах, истощении, детской худобе и ожирении взрослых. ''Хитрая”лисичка сама знает, кому в чем помогать.
— Кто часто ест эти грибы, у того молодая и чистая кровь. Они омолаживают человека точно так же, как трава розмарин.
Мой направник таки знал в этом толк. И эти знания были у него, как говорят, на лице. Он радо делился всем, что знал: "Мои предписания не для того, чтобы продлить старость, а для того, чтобы подольше оставаться молодым". Сам он таким и остался в моей памяти. Быстрый, легконогий, уравновешенный, жадный к новым знаниям, скорый на шутку, острое слово, с ясным умом. Самособойнаполненный, словно неиссякаемый родник, из которого мне тогда посчастливилось черпать.
Он не собирал грибы, он выходил на них, угадывая запахи леса, полян, кустов. На дальних длительных пленерах часто пекли мы болотные сыроежки и рыжики. Первые, говорил старик, богаче на витамины, чем шпинат и помидоры. А вторые не менее питательны, чем хлеб и телячья печень. Я легко этому верил, потому что грибы и в самом деле приносили телу легкость и энергию.
Возвращаясь памятью сквозь пласты лет, вижу нас — обветренных до костей, обкуренных дымами и пылью, затерянных среди зеленых гор, спокойных и радостных. Где-то за горными грядами гудят заводы и тракторы, верстаются грандиозные планы прогресса, где-то идут войны народов, вспыхивают бунты и манифестации в помощь голодающим. Голодным еды и правды… А мы печем себе на грабовых прутиках сыроежки и щуримся от ласкового дымка. Тепло первозданного жилища, к которому все время порывается душа. И здесь своя особая сытость, данная щедрой землей, — как дар, как радостная находка. И умиротворенный голос, голос уставшего задень собирателя, который поудобнее устраивается на лежбище из папоротника:
— Все на свете переменчиво, братец. Не бывает такого горя, которое бы время не стерло из памяти, нету такой боли, чтобы ее смерть не утихомирила…
Он обращался ко мне. Мне это уже можно было знать, потому что ветры наших вольных странствований стерли из памяти злобу вчерашнего дня. И давящая боль из грудины перешла разве что в руки и ноги, которые приятно ноют после работы и ходьбы. Привычная боль жизни, боль служения.
Всякая птичка своим носиком живет
Как-то раз, припоминается, он сказал задумано: "Может, мы рождаемся не единожды… Возможно, мы уже приходили на этот свет каким-то животным. Иначе почему бы меня так манили птицы?!"
Это было не простое любопытство к пернатым. Птицы "голосами ловили сердце" и были для него "самым родным товариществом и первыми новинарями". Он знал, что зерно цепко ухватится за землю до того, как прилетят ласточки, потому что потом уже почва становится капризной; ежели кукушку слышно ясными вечерами — к неурожаю; если воробьи гнездятся с северной стороны крыши — к жаркому лету; жаворонок поет без устали — неделя будет погожей; на Онуфрия соловей давится колосом — следует приступать к жнивам; если на Тихона кукушка прекращает куковать — надо завершать жатву; женским криком "га-га-га!" можно привлечь коршуна, а он принесет во двор благосклонность неба; соловей поет всю ночь — день будет погожий; хороший выводок гусят — к сытому лету; вороны каркают перед дождем, а филин зовет "пугу" к ясному дню; дятел кричит к холодак; кулик оставляет болото, когда чует длительное тепло; грачи пасут траву перед влагой; журавль перед потеплением танцует; скворцы подают голос — к ночному дождю; ласточки летают высоко — к ясной погоде, низко — перед тучами; воробьи купаются в пыли — после обеда ожидай дождь…
В разных местах птицы поют по-разному. Это зависит и от поры дня, и года, от погоды, и даже от состава воды в той местности.
"Всякая птичка своим носиком живет", — любил говорить. Эта "крылатая мелочь" была для него отдельным царством под высоким небесным шатром. Припоминаю, как он обрадовался, когда увидел небольшую юркую серую пичужку на нашем подворье.
— Прибился тишок. Видать, хорошо ему здесь. Дрозд-омелюх, редкостная птица, любит тишину. Илько-баильник знал, что делает, когда ставил здесь избу. Место удивительно свежее и тихое…
Баильниками он называл характерников — своего рода колдунов. Сам себя таковым не считал: "Они обычно слово берут из темноты и выносят на свет, а я, наоборот, — из света во тьму. От страдания — к терпению. От опыта — к надежде…" Не все, о чем он говорил, я понимал, но все больше догадывался.
На нижних лугах, случалось, находили мы ямки с гнездами, увитыми корешками и конским волосом. С них слетали желтенькие птички, похожи на воробьев. И сеяли над травами свою нехитрую песню: "синь-синь-синь-синь…"
— Овсянка. Указывает косарям на доброе сено. Где вьет гнезда, там буйные травы. А почему ее так называют? Потому что держится возле конского следа, теребит в навозе овсяные зерна. Эта пичужка тем дорога, что самая первая возвещает о весне. Только подаст голос — как снег начинает таять.
В наших полевых ночевках не один раз слышали мы при первых сумерках долетающее откуда-то странное мурлыканье: "уэррэррр… эрр. Прерывистое и недолгое. Потом громко хлопали крылья. И больше ни звука с той стороны.
— Вот и дремлюга уже собрался спать, и нам пора, — говорил Светован. — Ночь в поле отмеряет лучше, чем петух.
Ночь под открытым небом пролетала в один миг. Ее седую мглу мелко пробивал знакомый голос: "тэ-кэ, тэ-кэ, тэ-кэ, тэ-кэ, тэ-кэ, тэ-кэ…" В рассветной поволоке на старом пне угадывалось серое птичье очертание. Понемногу с него вырисовалась смирная бурая в крапинку птица. "Тэ-кэ, тэ-кэ, тэ-кэ, тэ-кэ, тэ-кэ", — живо на что-то указывала она. Я с любопытством подкрался, но что это?
— птица, которая, казалось, дремала, закрыв глаза, как только я бросался ее схватить, в последний миг легко взлетала из-под самых рук.
— Увы! — смеялся старик. Этот ленивец видит сквозь сон. Спит на лету, может ошибиться и сесть на голову человеку либо корове, но поймать его невозможно. Дремлюга. Днем дремлет, а ночью стремителен, как стрела. Мошку гонит. Поэтому и держится возле скота, где для него много корма. Его еще называют козодой.