Свежеотбывшие на тот свет — страница 17 из 23

Вероятно, он принёс свою статью, опровергающую вчерашние нападки на него.

– Вы видите, Эдвард, – сказал Гришка своим юношеским баском, когда вы Сальвадор Дали, вам не приходится ждать.

В голосе Гришки звучало порицание.

Через некоторое время Дали покинул кабинет Шарлотт Куртис, вполне себе удовлетворённый, лицо во всяком случае у него было удовлетворённое, с фирменно выпученными глазами.

Мы с Гришкой оставались там ещё пару часов и покинули кабинет Шарлотт Куртис неудовлетворёнными. Поскольку нам сказали: «Мы вам позвоним…»

Я, ещё плохо опытный в американских деталях отношений, вначале было решил, что это хорошо. Они нам позвонят.

Опытный же Гришка мне объяснил:

– Это плохо, Эдвард. Это такая формула – «мы вам позвоним». Обычно никто никогда не звонит.

Шарлотт Куртис запомнилась мне как сухая дама, типа нынешнего премьер-министра бриттов Терезы Мэй, только белёсая. И окурки во многих пепельницах в её кабинете, пепельницы в беспорядке стояли на бумагах…

Она могла меня сделать тогда внезапно знаменитым. Статьями на оп-пейдж не гнушались ни Дали, ни отставные да и действующие генералы и министры.

Но не сделала. Я сам себя сделал знаменитым. Правда, на это ушли годы.

Когда мне отказали ещё и в «Нью-Йорк Пост», и даже в «Вилледж Войс», и ещё где-то, уж не помню где… А моему другу корректору «Нового русского слова» в прошлом советскому диссиденту Вальке Пруссакову, убежавшему из СССР и Израиля, повсюду отказали с его статьями, у нас возникла мысль провести у дверей «Нью-Йорк Таймз» демонстрацию.

Мысль эта приходила, отвергалась, опять приходила, опять отвергалась нами же, но потом пришла и не ушла.

К тому же к нам присоединились ещё несколько эмигрантов, готовых протестовать, и укрепили нас в нашем намерении.

В конце концов образовалась небольшая команда, в которую входили, помимо меня:

мой давний друг ещё по Харькову – художник Вагрич Бахчанян, бывший советский режиссёр, дай бог памяти, как его звали? Марат Катров, по-моему, или Капров, в качестве наблюдателя должен был появиться поэт Лёшка Цветков, ну, и обещались быть члены «Сошиалист Воркерс Партии» во главе с нашей подругой Кэрол.

«У вас же первая демонстрация, подскажем…» – милые троцкисты.

Тогда было время Большой нью-йоркской депрессии. Город был банкротом. Здания были облупленные, летал по улицам мусор, было красиво и по-домашнему. Помню толстые карманы песка вдоль обочин всех этих хвалёных стрит и авеню. Стены небоскрёба «Эмпайр Стейт Билдинг» окружали сетки для улова падающих со стен вниз кирпичей.

Нью-Йорк лежал пыльный и потрескавшийся под осенним солнышком, когда мы шли на эту клятую демонстрацию. Неся завёрнутые в газеты написанные для демонстрации Бахчаняном плакаты. Плакаты были соединены верёвками, мы должны были их надеть на себя, как сэндвичи. Что там было написано, ей-богу, не помню. По-моему, было «За нашу и вашу свободу» – среди прочего.

Я написал «клятую демонстрацию»? Ну да, «клятую», мы уже её ненавидели, хотя ещё не начали.

Потому что страшно же было, конечно же. Первый раз на гильотину.

Не ходить? Засесть у меня в комнате в отеле Winslow и выпивать?

Нельзя было. Я эту кашу заварил.

И мы шли втроём, переругиваясь. Валентин Пруссаков, Вагрич Бахчанян и я. Оба они недавно умерли, поскольку сколь же они могли жить, сорок с лишним лет прошли.

На месте нас ждал всё-таки хромой Алёшка Цветков, впрочем, сразу декларировавший, что он наблюдатель. Ну, хоть так.

Катрова, нам сказали, кто-то видел, но мы его не видели.

Алёшка Цветков до сих пор жив и, мне сказали, высказывается как либеральный русофоб. Тогда он был хороший, и пьющий, и компанейский, вот что с людьми делает время, а может, в плохую компанию попал, люди ведь сплошь и рядом попадают в плохие компании…

Зато у нас оказались там конкуренты. Секту референта Муна угораздило демонстрировать в тот же день. Впрочем, дружные, чистенькие сектанты тотчас подошли к нам, дружелюбные, и предложили демонстрировать против «Нью-Йорк Таймз» вместе. Мы презрительно отказались.

«No problem!» – воскликнули они, улыбаясь, и отошли.

Мы надели наши сэндвичи. Было жутко стыдно, помню, как голые.

Подошли трое полицейских. Узнали у нас, в чём дело.

Узнав в чём, посоветовали нам не загромождать проход служащим и журналистам. При этом они, все полицейские, старательно, как проклятые, жевали чуингам.

Подошли троцкисты. Подбодрили нас. Мы раздавали листовку, содержание её тоже не помню, хотя именно я и написал её, а троцкистка Кэрол перевела на английский.

Один злой еврей скомкал при нас нашу листовку и энергично бросил её оземь, на асфальт, да ещё и плюнул поверх. В общей сложности с десяток человек скомкали листовку и в ярости швырнули её оземь. Сопровождая свои действия ругательствами в наш адрес.

Видимо, деморализованные, уже через небольшой промежуток времени, мои товарищи стали предлагать мне: «Может, хватит этого позорища?», «Пошли, достаточно!»

Но я заставил их отстоять два часа.

Несмотря на то, что мне самому страшно хотелось снять с себя сэндвич и убежать.

Когда я дал им сигнал, что «будет, ребята, пошли выпьем у меня в Winslow», они с облегчением сорвали с себя сэндвичи.

Когда Пруссаков заталкивал их в мусорный контейнер, я отвернулся.

Вот так создаётся История, в муках, как видите.

А «Нью-Йорк Таймз» стала за быстро прошедшие сорок с лишним лет ещё хуже, деградировала и врёт уже впрямую. Ну да вы знаете, за новостями-то следите ведь…

Нолик

Ноликом мы его все звали. Поскольку он был ирландский сеттер по фамилии О’Нил и с таким педигри, то есть родословным древом, что можно было позавидовать и аристократам. Пути, по которым попадают в неродные им страны dogs, случайны и, как правило, совпадают с перемещениями по нашей планете людей состоятельных.

Характер у Нолика был ярко выраженный дружелюбный. Завидев меня, запах мой был ему знаком чёрт знает с каких времён, он немедленно вставал на задние лапы и лез обниматься. А так как росту он был немалого, то запросто мог лизнуть длинным лиловым языком в лицо.

Шелковистая шерсть цвета кожуры молодых каштанов свисала с Нолика и даже с его хвоста. И большие шелковистые уши прикрывали его ушные раковины. Так как сеттер был создан Господом, чтобы хватать в воде подстреленную хозяином птицу и, держа её в зубах, доставлять хозяину на берег, то плавал Нолик отлично, на все десять баллов, и находил плавание удовольствием. Я помню его ещё в первый приезд к Николаю Николаевичу, он выскользнул из-под большой ели, украшающей дом Николая со стороны улицы, и был молод тогда.

Да и я был на 15 лет младше. То были мои первые после тюрьмы годы.

Места там, вокруг деревни Малахово, диковатые. Как-то Николай Николаевич и Нолик не спеша шли через поля и долины, и была жара. Вдруг Николай Николаевич увидел, что Нолик обнюхивает игравших в пыли на дороге трёх… медвежат. «Я схватил Нолика за ошейник, и мы убежали оттуда. Ты знаешь, Эдуард, если бы вернулась медведица, она бы нас растерзала…»

Возле деревни Малахово есть также деревня Будимирово. Там у разваленной церкви долгое время жил, купив себе разваленный домишко, друг моей юности поэт Слава Лён, по рождению Епишев, учёный, химик и геолог. В квартире Славы в Москве, на Профсоюзной улице, я познакомился году где-то в 71-м, что ли, с Иосифом Бродским.

Слава Лён даже старше меня. На сегодняшний день Слава пока ещё жив, хотя в Будимирово он что-то давно не появлялся и в Малахово к Николай Николаевичу не заходил. Правда, и сам Николай Николаевич бывает в своей бревенчатой настоящей народной избушке с русской печью всё реже.

Нолик умер где-то 2 или 3 июня 2016 года. От старости. Ему было не то 15, не то 17 лет от роду.

Если умножить на семь, то получаем в любом случае свыше ста человеческих лет.

Вначале у него поседели морда и усы, как у человека. Затем стали время от времени отказывать задние ноги. И было жалко на него смотреть, когда он виновато оглядываясь на нас с Николаем Николаевичем, тащил своё тело в коридор на одних передних лапах.

Стало отказывать ему и обоняние. Как-то он съел куриную полую косточку. Где-то выудив её из зелени во время прогулки. Косточка воткнулась ему в стенку желудка, и Николай Николаевич повёз Нолика к ветеринару и тем спас. Нолику сделали операцию, и он ещё некоторое время прожил на прекрасной весенней земле.

Он даже успел совершить путешествие в Малахово, хотя снег в тот год довольно долго там держался, потом шли дожди. Но вот уже скоро будет два года – он лежит в хорошем месте рядом с огромным валуном, и на его могилке растут дикие цветы и травы. А поверху там летают всякие птицы Тверской области.

Недалеко, в трёх шагах, задняя калитка дома Николай Николаевича, а чуть дальше видны дальние деревянные дома детей Николая Николаевича, Павла и Даши, у них свои давно семьи.

Нолик был приятной собакой. Я, который за время отсидки в Саратовском централе насмотрелся на неприятных служебных собак, там они пускали слюну и рыгали за нашими спинами. Дело в том, что на время обысков в «хатах» нас, зэков, выгоняли «на продол», и мы там сидели на корточках, носами к стене, руки за головами. А жуткие вонючие собаки, их держали на поводках конвойные солдаты, рыгали за нашими спинами. В тюрьме я возненавидел собак. А вот Нолик был в высшей степени приятное существо.

Ну и лежи там, пусть подлетают стрекозы и птицы и пусть охраняет тебя старый валун русской равнины, лежи, ирландский сеттер, беженец из Ирландии.

Помню, как он бегал у маленького пруда, распугивая лягушек, и они плюхались от него в воду, шлёп-шлёп.

Николай Николаевич сказал, что Нолик умер буквально через несколько дней после летнего переезда с Николаем Николаевичем в Малахово.

Словно терпел, умирать не хотел в Москве, а намерение у него было умереть в Малахово, где роются кроты, летают дрозды и сороки и плюхаются лягушки.