«…Нет, видно, Юра прав, и я по природе не самостоятелен, — думал Костя, возвращаясь домой. — Почему я не мог ему возразить? Ударить — это не возразить. Плохо, что я его ударил, это от бессилия. Надо было сказать ему так, чтобы он почувствовал, но я не нашел таких слов. Может быть, я еще найду, и тогда он поймет. Я не могу с ним разойтись. Я его люблю».
Это было весной 1932 года. И той же весной Костя влюбился.
Девочку звали Вероника. Красивое имя! На небе есть созвездие Волосы Вероники — Костя читал у Фламмариона. Волосы Вероники. Он повторял эти слова и видел волосы Вероники, всегда беспокойные, крупными темно-белокурыми волнами мечущиеся вокруг лица.
Вероника была подвижна, как юла, как черт, и волосы всегда летали вокруг ее небольшой головки. При каждом повороте они вспархивали и снова ложились.
Костя впервые ее увидел на занятиях в гимнастическом зале. Тонкая девочка, напряженно стоя на одной ноге, обеими руками подводила другую сзади к закинутой голове. Голубая майка и черные трусики скупо подхватывали и почти не скрывали костлявое тело подростка. Единственная стоящая ножка в гимнастической туфле напряглась до того, что покраснела.
Костя думал пройти к кольцам, но остановился и глядел на Веронику. Она скосила на него глаза, опустила ногу и встала.
— Ты чего? — спросила она, переводя дух.
— Я ничего, — ответил Костя и пошел к кольцам.
Вероника тряхнула волосами, стала в прежнюю позу и начала снова, осторожно, как стеклянную, подводить ногу к голове.
Костя был сражен. В раздевалке он небрежно спросил одного мальчика:
— Не знаешь, кто это?
— А, с ногой? — не удивился тот, как будто знал, о ком можно спрашивать. — Это новенькая, из другой школы перешла. Кажется, Вероника Викторова. Ничего, только задавака. Воображает.
Вероника Викторова…
Эту ночь он не спал. Стоило закрыть глаза — и он видел тонкие руки, напряженно закинутые за голову, старенькие черные трусики, в полосках ребер костлявую грудь, на которой еле заметны были плоские, прижатые майкой выпуклости, а главное, эту единственную, покрасневшую, чуть колеблющуюся ножку.
Он несколько раз вставал с постели, чтобы прикрыть спящую Цилю, — она спала безмятежно и не думала раскрываться. Он стоял возле нее на гладком холодном полу. «Хоть бы она заплакала, что ли», — думал он. Он стоял долго, коченел, снова ложился, боролся со своими холодными ногами, закрывал глаза, не спал и снова видел в темноте Веронику.
Потом он часто видел ее наяву. То на шведской стенке — высоко распростертую черно-голубым крестиком. То на баскетболе — нервно попрыгивавшую на упругих ногах, теребя от нетерпения коленки. То на перемене — бегучую, увертливую, такую быструю, что нельзя было рассмотреть, какого цвета у нее глаза.
Нет, это не была та первая любовь, о которой пишут в книгах. Ту он знал наизусть и был к ней готов. А в нем делалось что-то страшное. Весь день он ходил одурелый, с мутной головой, видел Веронику и дрожал. А ночью не спал и тоже ее видел. Иной раз, измученный бессонницей, он ложился на голый холодный пол — и становилось легче. Холода, холода ему было нужно. Чем-то холод был связан с ней, с Вероникой.
Была уже весна, ветер тянул с Невы, и пахло ладожским льдом. Ладожский лед шел по Неве. Костя с Юрой вышли после уроков на набережную. Нева была холодная, густо-синяя. Льдины, зеленые, шли, громоздясь и опадая. Тяжело и медленно разворачиваясь, они сталкивались, влезали друг на друга, давили друг друга и со звонким шорохом рассыпались на длинные иглы. Что-то в ледоходе было похожее на Веронику. Глядя на лед, Костя рассказал Юре все: что влюблен. Что плохо.
— Тут нет ничего особенного, — сказал Юра. — Напрасно ты так волнуешься. Обыкновенная юношеская любовь.
— И у тебя так было?
— Сколько раз.
— Нет, у тебя так не было, — сказал, содрогаясь, Костя. — Или я тебе плохо рассказал. Я, понимаешь, вывернут. Сломан.
— Уверяю тебя, вполне заурядная вещь. Прими это как факт. Кстати, кто такая? Вероника Викторова? Что-то не припомню такой. Должно быть, не очень хорошенькая. Я бы знал.
«Хорошенькая, — думал Костя. — Она не хорошенькая. Разве ладожский лед — хорошенький? Просто взяла меня и держит».
— Ну, ладно, я этим делом займусь, — сказал Юра. — Посмотрю, как и что. За тобой нужен надзор, а то свихнешься.
Когда Костя в гимнастическом зале издали показал Юре Веронику, тот не пришел в восторг.
— Ничего девочка. Впрочем, именно ничего. В смысле: ничего особенного. Ноги не вполне прямые. Легкий «икс».
— Что такое «икс»? — спросил Костя с отвращением. Он не должен был позволять так говорить о Веронике.
— «Икс» — это кривизна ног коленями внутрь. Обычно — следствие рахита.
«…Следствие рахита! — думал Костя, глядя на изумительные танцующие движения Вероники (она делала упражнения на бревне). — Рахит — и Вероника! Абсурд. Рахит был у Цили — ножки колесиком, а теперь все прошло, и ножки прямые, как соломинки…»
А у Вероники и в самом деле были чуть-чуть, самую малость, сведены колени. Это и сводило его с ума, когда он глядел на ее ноги.
— Пускай «икс», — сказал он. — Мне все равно.
— Ну, я вижу, ты окончательно одурел и за себя отвечать не можешь. Тебе нужно с ней познакомиться, она сама тебя вылечит. Такую вещь страшнее всего загнать внутрь.
И Юра их познакомил.
— Мой друг, если в данном случае уместен столь торжественный термин. Константин Левин. Читала «Анну Каренину»?
— Не-а! — сказала Вероника и мотнула волосами. Как она смотрела на Юру — словно молодая пантера на укротителя.
— Это несущественно. Ну, будем считать знакомство состоявшимся. А теперь я вас оставляю одних, у меня другие неотложные дела. Пока!
Костя с Вероникой остались одни.
«Почему у других людей все получается складно, а у меня так нелепо? — думал Костя, разглядывая пол. — Юра много раз влюблялся, и ему хоть бы что. А я…»
Вероника глядела насмешливо, поколачивая ножкой об ножку, и явно ждала от него каких-то слов и действий. А он потерял их все — и слова и действия…
А у нее, Вероники, оказывается, зеленые глаза. Зеленые и игольчатые. Ладожский лед.
— Вы мне очень нравитесь, — наконец произнес Костя и вспотел. Боже, какую чушь он сказал! Какое отношение это имело к холоду, к бессонным ночам?
— Я многим мальчикам нравлюсь, — сказала Вероника. — В меня даже один взрослый дядечка влюблен. Честное комсомольское.
Что здесь происходило? Чепуха какая-то, бессмыслица. И все-таки он ее любил. Любил ли? Да, наверно, любил. Нелепость!
— Давайте пойдем когда-нибудь в кино, — предложил Костя. Вот это было лучше: вполне нейтральная фраза.
Из Вероники словно горох посыпался.
— Пойдем. Кино я люблю. Монти Бенкса видел? Шик-блеск. А «Встречный» — буза. Меня разные мальчики в кино водят. В самые последние ряды — во! А в театр — в самые первые. В кино дороже задние ряды, а в театре — передние. Я кино больше люблю. Только чур не целоваться! Я вас, таких, знаю. Затащит — и целоваться.
Костя шел домой и раздумывал: почему это он один такой нелепый, так не умеет жить? Вспоминалась ему восточная поговорка: «Падает камень на кувшин — горе кувшину. Падает кувшин на камень — горе кувшину. Так или иначе, все горе кувшину».
И черт его угораздил родиться кувшином, которому все горе!
И все-таки он ее любил. И они ходили в кино. Добывал, выпрашивал у тети Дуни деньги на задние ряды…
Милая темнота! Как четко светлел в ней тонкий, правильный профиль Вероники! Когда она не жеманилась, не махала волосами, это была сама красота, античная гемма. Играла музыка, а Вероника молчала. Он мог любить ее, сколько хотел.
Ни разу он не поцеловал ее, даже не пробовал. «Я вас, таких, знаю…» Пусть она знает кого угодно — его она знать не будет.
Ужасен был разговор, по пути в кино и обратно. Вероника моталась и лепетала, как осина под ветром. И откуда такой поток пошлостей? Он готов был закричать ей: «Замолчи, не мешай мне тебя любить».
Туфли она называла «баретки». «Фасонистые баретки». Говорила: «У моей сестры много отрезов». Отрезами мерила счастье. А Костя до встречи с ней и не знал, что такое «отрез».
Она была сирота, жила у сестры. Не очень-то ей сладко там жилось! Кормить — кормили, одевать — не одевали. Мечтала кончить школу и выйти за «богатенького». (Одно это уменьшительное от слова «богатый» приводило Костю в ярость.) Лучше всего — за иностранца. Торгсин, боны… Ужас какой-то!
Костя слушал и изнемогал. Боже мой, как они могут соединяться: эти движения и эти слова? Эти волосы и эти слова? И как он сам тут запутался — между словами и волосами?
На лето Вероника уехала в деревню. Костя и Юра остались в городе. Они брали с собой Цилю и увозили ее куда-нибудь позеленее, подальше. Ей было уже три года, кудряшки у нее отросли, на них даже можно было завязать бант, она была чудесна, говорила, говорила без умолку, переходя от Кости к Юре, от Юры к Косте, и оба хохотали над ее словечками. Такая крошка, до чего же она была умна! Как он ее любил! При ней он мог не думать о Веронике.
Но вечером, когда, уложив Цилю, мальчики оставались одни, снова являлась Вероника и стояла перед Костей на одной покрасневшей ножке. И снова он любил ее и разрывался.
Юра все понимал. Он даже про кувшин понимал, хотя сам был камнем.
— Видишь ли, Костя, — говорил он очень серьезно, очень сочувственно, — ты просто попал в беду. Упал. Хорошее есть выражение у англичан: to fall in love. Буквально — упасть в любовь. Вот ты и упал. Провалился. Ничего. Куда можно упасть, оттуда можно и вылезти.
«Слова, — думал Костя. — Тебя бы ко мне внутрь».
Вот и осень, начало занятий. Завтра он увидит Веронику. Завтра!
Костя подошел к ней в коридоре. Она стала еще красивее: загорелая, с отросшими волосами, и каждая прядь позолочена солнцем, словно присыпана золотой пудрой. Вероника едва кивнула.
— Пойдем сегодня в кино? — предложил Костя.
— Не знаю. Делов много. Управлюсь, может, пойду.