Свежо предание — страница 32 из 47

— А вдруг произойдет? Несладко тебе будет. Юра внезапно оглянулся и замолчал.

— Ты чего?

— Ничего, так.

— Послушай, Юра. Что происходит кругом? Ты что-нибудь понимаешь?

— О чем ты?

— О космополитах.

— Кое-что понимаю.

— И что?

— Вопрос сложный. — Юра говорил нехотя, через силу. — Обстоятельств здесь много.

— Почему это стало возможным у нас? И почему сейчас именно?

— Думаю, есть объективные причины.

— В чем они?

— Младенец! Израиль. Государство израильское. Какое-то отечество появилось у вашего брата…

— Какое там, к черту, отечество? Для кого из нас оно отечество? Да пошли меня туда…

— Знаю, знаю. «Из перерусских русский», как кто-то про кого-то сказал, кто и про кого — уже не помню. Живописная фраза. Но все-таки с фактами надо считаться.

— Какие факты?

— У многих евреев — родственники за границей, теперь — в Палестине или к ней тяготеют… Вот и получились вы в своей стране иноземцами.

Костя выругался.

— Не принимаю я этого. Да просмотри меня всего насквозь… Я и языка-то еврейского не знаю, никогда не слышал. И таких большинство.

— Любезный, неужели ты думаешь, что кого-нибудь интересует твоя личность? Ты — единица в некоей рубрике, и дело с концом.

— Не верю я, не могу поверить…

Скрипнула дверь, и оба вздрогнули. Вошел Николай Прокофьевич. Старик за последнее время частенько стал заходить к ним, слушал споры, давал советы… А советы были дельные. Башковитый старик. Оба привыкли к нему, не боялись.

— О чем спор? — спросил Николай Прокофьевич петушиным голосом.

— Об антисемитизме, — брякнул Костя.

— Ух ты! Так-таки об антисемитизме? И что же вас заинтересовало?

— Исторические корни антисемитизма, — напыщенно сказал Костя.

— Вообще или в нашем отечестве?

— Главным образом в нашем отечестве.

— Гм, — задумчиво сказал Николай Прокофьевич. — Трудная тема. У этого дерева много корней. Глубокие корни. Проследим, например, один корень. В нашем отечестве, как вы знаете, в семнадцатом году произошла революция. Слыхали? И вот после революции, как грибы после дождя, полезли кверху евреи…

— А отчего?

— Отчего? — Он поднял вертикальный палец. — Очень просто. Русская старая, потомственная интеллигенция была частично уничтожена физически, частично оказалась в эмиграции. Оставшаяся часть — пришипилась, съежилась, понемножку саботировала, вы этого помнить не можете, а я помню. Сам саботировал. Все мне казалось, что беспорядку много. После — привык. Знаете, в беспорядке даже особый шарм нахожу.

— Ну а евреи? — спросил Костя.

— Погодите, всему свой черед. Знаете ли вы, что, если бы не хронический беспорядок, мы, может быть, и войну бы не выиграли? Попробуй-ка немецкого рабочего перебросить с его заводом куда-нибудь в Сибирь. Морозы, жилья нет, брр… Немец — культурный человек: лапки кверху — и сдох. А наш рабочий, к беспорядку привычный, воспитанный на авралах да на латании дыр, копает себе земляночку, разгружает станочки, смотришь — через месяц-другой работает завод, продукцию выпускает. Мы, русские, как клопы. Нас вывести нельзя. А знаете, до чего живуч клоп? Где-то я читал, что в покинутых зимовках на Севере через десятки лет находили живых клопов. Каково? Мороз шестьдесят градусов, жрать нечего, а живет. Молодец клоп! Кстати, с чего я начал?

— С евреев. От еврея до клопа, — сказал Юра.

Николай Прокофьевич строго покосился на него горячим глазом.

— Ну, вот, я и говорю, что после революции сильно стали прорастать евреи. Были у них преимущества перед нашими. При равной худородности — большая культурность. А народ вообще способный…

— Николай Прокофьевич, а разве бывают народы способные и неспособные? — спросил Костя.

— К сожалению, бывают. А с евреями — статья особая. Вековые-то преследования даром не прошли, выковали и характер, и волю, и сплоченность. Любовь к детям. Любовь к родичам. Это ведь коренные черты еврейские. И мудрость… Приходилось вам говорить со старым евреем, который все понимает?

— Приходилось. У меня такой дедушка.

— Это — мудрость особая. Горькая такая, спокойная… с юмором. Разговариваешь с ним и сам себя чувствуешь этакой балаболкой… Я ведь, в сущности, пустой человек… А? С чего я начал?

— С антисемитизма, Николай Прокофьевич.

Старик трубно высморкался.

— Это со мной бывает. Говоришь-говоришь и забудешь, куда вел. В Средней Азии есть такие реки: никуда не впадают, все по арыкам расходятся. Вот эдак и я. По арыкам пошел.

Ну так вот. Восстановим ход мыслей. После революции в большую силу вошли евреи. Это я, впрочем, уже говорил. И не один раз. Старческая болтливость. А дело-то в том, что досада, раздражение против евреев все время в народе копились. Знаете такое рассуждение: почему он, а не я? Чем он лучше меня? Страшная штука. Русские, в сущности, делятся только на две категории: антисемиты и погромщики.

— А кто же вы, Николай Прокофьевич?

— Я? Что за вопрос! Конечно, погромщик. Антисемит — он идейный. Это человек страшный. Немцы — те антисемиты. С системой. А погромщик — тот попроще. Он — человек добрый, он евреям зла не желает, а вот увидит, что по переулку пух из перин летает, — и он туда. И заметьте, у каждого погромщика есть свой любимый еврей. Мойша там или Ицка, которого он во время погрома себе под кровать прячет. Так что вы, Костя, рассчитывайте. В случае чего — милости просим.

— Спасибо, Николай Прокофьевич.

— Знаете, как по-старинному благодарят? Один: «Салфет вашей милости!» А другой: «Красота вашей чести!» Это я недавно в одной книге прочел. Так о чем же я? Снова забыл. Ах да. Антисемитизм все время тлел в народе потихоньку, только ходу ему не давали. Теперь — дали. Ох, страшное дело, когда крикнут народу: ату его!

— Да не крикнули же, Николай Прокофьевич!

— Шепотом крикнули. Я ведь об этом думал. Знаете кривую Пеано?

— Нет, не знаю, — сказал Костя.

— И вы не знаете? — прищурился Николай Прокофьевич.

— Тоже не знаю, — сказал Юра.

— Молодежь! Сливки технической интеллигенции, а общее образование — как у кормилицы. Так слушайте. Итальянский математик Пеано (чур меня, не к ночи будь помянут, типичный иностранный ученый!) построил особую кривую. Эта кривая заполняет квадрат, то есть проходит через любую точку внутри квадрата.

— Разве так может быть?

— То-то и есть, что может. Да я вам покажу, как она строится. Дайте-ка лист бумаги.

Старик начертил квадрат.

— Вот, изволите видеть, как она строится. Рано или поздно такая кривая пройдет через любую точку квадрата.

— Вижу, — сказал Юра. — Действительно, забавная штука. Не вижу только связи с нашим разговором.

— По арыкам пошли, Николай Прокофьевич? — спросил Костя.

— На этот раз не по арыкам. Кривая Пеано имеет к нашему разговору прямое отношение!

— А именно?

— Видите ли, до революции была черта оседлости. Заметьте — черта, кривая. Это была обычная, честная кривая. По одну сторону от нее евреям можно было жить, по другую — нельзя. Теперь у нас тоже есть черта оседлости. Только это — не обычная кривая, а кривая Пеано. Она проходит через каждую точку территории. И ни в одной точке не ясно — можно там жить или нельзя?

* * *

Божья коровка, из небольших, ползла вверх по травинке перед самым его носом. Травинка гнулась. Дойдя до конца, божья коровка каждый раз падала на землю лапками вверх, некоторое время барахталась и снова начинала свое восхождение.

Костя взял ее, посадил на палец и подул ей в крылышки. Она затрепыхалась, выпустила из-под желтого панциря черные слюдяные занавесочки и улетела.

Если смотреть так близко, олений мох — ягель кажется лесом. Каждый стволик — крохотная березка, покрытая инеем. Спичка, которую он бросил, закуривая, лежала в этом лесу, как бревно.

…Маленький мир со своими происшествиями, со своим маленьким, медленным временем. Божьей коровке тоже, верно, казалось, что она занята делом. Когда она ползла вверх и падала, происходили события и текло ее собственное, божьекоровское время.

Давно же он не был в лесу, не видел этой сухой, теплой, колючей земли с пепельной подкладкой. Бесплодная, прелестная северная земля. Он осторожно поцеловал ее и оглянулся — не видит ли Юра?

…На пляже было пусто — ни души на всей дуге, сколько видит глаз. Ноги тонули в сухом, податливом, сероватом песке. В песке было много палочек, сухих черноватых водорослей, и все это пахло морем. Подумаешь, море: мелкое, ручное, смиренное, а пахнет…

Они разделись.

— Постой, Юра, что это у тебя? Ты был ранен?

— Ну да. А что?

— Почему ты мне не говорил никогда?

— А чего говорить? Подумаешь, заслуга какая! Не повезло, стукнуло. Это не заслуга, а вина.

— Глуповато.

— Почему? Ранен — виноват. Заболел — виноват, так тебе, сукиному сыну, и надо. Попал в тюрьму — виноват. Умер — трижды виноват.

— Это какая-то ересь, да еще книжная.

— Есть отчасти. Мы ведь до того сформированы книгами, что иногда трудно разобрать, где мы, где они…

«Был ранен, а мне не сказал, — думал Костя, — как же я теперь спрошу его, что с ним?»

Они долго шли в море — по колени, по бедра, по пояс — и наконец вошли в теплую, светлую, сладкую воду. Юра плыл сильным, щегольским кролем, Костя — спокойным брассом, рассекая воду перед лицом горизонтально сложенной лопаточкой рук. Ему было жаль погружать голову, он оставил глаза над водой, и перед ними было все море — атласное, полосатое, теперь уже вечерне-сиреневое. Море на уровне глаз. Он видел и словно дышал глазами. Видел дымки черноватых туч над серьезным оранжевым краем неба, и лиловую голубизну вверху, и спящую чайку, строго белевшую на валуне, — видел и не мог надышаться.

Заплыли далеко. Юра вынул из воды мокрую кудрявую голову и лег на спину. Костя лег рядом и спросил:

— Хорошо?

— Очень, — неожиданно просто ответил Юра.

…Юра, говорящий просто! Бедный, с ним действительно нехорошо…