К станции они выходили уже ночью и сбились с пути. Днем все это выглядело иначе. А ночь была светлая, развернутая, теплая, с поющими комарами. Облака в небе — жидкие, как болтаная простокваша, и между ними кое-где бледные звезды.
Они шли по шоссе, остро шуршащему галькой. Вдруг Юра остановился:
— Смотри, что это?
Впереди загадочно зажигались и гасли попеременно два красных глаза. Гас один, зажигался другой.
— Переезд, — объяснил Костя. — Предупреждающие огни. Поезд идет. Обождем.
Постояли.
— Костя, — сказал Юра странным голосом и оборвал.
— Что? Говори!
— Нет, это так…
— Не ври. Ты что-то хотел мне сказать.
— Ничего особенного. Просто я вспомнил… одного человека. Он, когда говорит, тоже открывает — то один глаз, то другой…
— С этим человеком что-то связано? Говори. Не тяни душу.
— Не сейчас. Еще не сейчас. После когда-нибудь я тебе все скажу. Обещаю. А пока что — не приставай. Можешь ты, наконец, не приставать ко мне?
— Не ори. Припадочный. Разумеется, я приставать не буду. Когда я к тебе приставал?
— Всю жизнь.
Мимо, истошно крича, пронесся поезд с горьким дымом и искрами из трубы. Красные огни погасли.
Домой приехали поздно.
Костя поднялся по лестнице и хотел открыть дверь своим ключом, но не успел. Ему открыла Ольга Федоровна и сразу громко заплакала.
— Ольга Федоровна, что случилось? Ради Бога… Надюша?
Ольга Федоровна подняла черный шелковый подол, громко высморкалась и рыдая сказала:
— Константин Исаакович, у вас сын родился.
Спустя десять минут, после всех ахов, охов и расспросов, он позвонил Юре:
— Юра! Какая новость! У меня сын родился!
— Тоже — новость. Давно знаю и поздравляю. Только что хотел тебе звонить.
— Откуда ты знаешь?
— От Лили, конечно. Она же и отвезла Надю в больницу.
И вот они сидели за столом и пили за нового человека, маленького, загадочного, про которого только и известно, что он — мужчина. Наташа не спала, и ей дали самую капельку, с чаем. Все говорили о сыне. Как это непривычно звучало: сын! Косте было стыдно, но он гордился. И тем, что мальчик, и весом, и ростом.
— Леонилла Илларионовна, а средний рост какой?
— Пятьдесят. А ваш — пятьдесят семь! Гренадер!
Она была весела, в ударе.
— Исключительно правильные роды. Молодец Надя! Очень интенсивная родовая деятельность. Когда отошли воды…
Костя смотрел ей в рот, слушал. И он когда-то считал эту женщину неприятной! Вот дурак!
Тут раздался тонкий, словно ненастоящий, голосок с кровати.
— А как вы назовете мальчика? — спросила Наташа.
Костя поднял рюмку и поглядел Юре в глаза:
— А ты как думаешь? Как мы его назовем?
— Не знаю.
— Юрой, конечно! — заорал Костя. — И будут у нас два Юры: большой и маленький.
— Не надо, — вдруг сказал Юра.
— Ты с ума сошел. У нас с Надюшей давно решено: если мальчик, то Юра.
— Черт с тобой. Называй, как хочешь.
Только прощаясь с Костей под утро, Юра сжал ему руку и сказал:
— Спасибо, друг.
Странно быть отцом.
Особенно таким — теоретическим — отцом, который и сына-то своего ни разу не видел.
Всю эту неделю, пока Надя не выписалась из больницы, он провел как-то суматошно. Непрерывно звонил телефон, поздравляли. Как будто весь город радовался, что у него сын. Механически он отвечал на единственный вопрос, на который мог ответить:
— Четыре. Пятьдесят семь.
— У, богатырь! — говорили ему. А он гордился.
В вестибюле родильного дома он каждый день с удовлетворением читал замечательную строчку: «Левина Н. Мальчик. 4 кг 57 см».
Он приносил цветы. Много цветов. Целые вороха пионов — малиновых, белых, розовых, пахнущих лимоном, с каплями воды на холодных лепестках.
Надюша писала коротко: «Дорогой Костя! Чувствую себя хорошо. Спасибо за цветы. Из еды ничего не надо. Мальчик тоже здоров. Крепко целую. Н.».
Он вертел в руках записку, ища в ней чего-то нового. Снова перечитывал список. Ему казалось, что все с завистью читают именно его строчку: Мальчик. Четыре. Пятьдесят семь. Его сын и в самом деле был в списке самым высоким! Но не самым толстым… Была, оказывается, чудо-девочка: четыре восемьсот… Костя невзлюбил эту девочку. Презирая себя, он сказал какой-то бабушке, тоже внимательно изучавшей список:
— Не в весе счастье.
У нее-то были двойняшки, две девочки, кило восемьсот и два сто… И рост самый жалкий: по сорок семь сантиметров!
А дома все было кувырком. Люди, люди…
Пришла Анна Игнатьевна, принесла ворох пеленок, оставшихся от внука, который ходил уже в штанах, как взрослый.
— Берите, Костя! Пеленок никогда не может быть слишком много.
— А сколько их должно быть? Десять?
— Как минимум сорок. Вы не представляете себе, сколько раз в день он делает.
Костя купил приданое, но там было всего десять пеленок. Зато были чудесные рубашечки, чепчики… Когда росла Циля, таких вещей не было. Циля…
Он принес коробку Анне Игнатьевне. Она спросила:
— А подгузники?
Циля росла без подгузников. Он даже не знал, что это такое.
— Эх, дети, дети! А еще рожаете. Ладно. Принесу подгузники.
Она чмокнула его в щеку и ушла, хлопнув тремя дверями.
Ольга Федоровна все время толклась в комнате и «переживала». Приходила Виолетта, делала большие глаза:
— Нет, он совсем маленький? Как интересно! Иван Михайлович принес собственного изделия стульчик с отверстием:
— Ребенка надо с ранних лет приучать к опрятности.
Приходил водопроводчик Миша:
— Наше вам! Как у вас: водопровод действует?
— Да, спасибо.
— Уборная действует?
— Да.
— Хочу убедиться.
Вошел в уборную, заперся и заснул. Разбудили его, вышел:
— Вы меня, конечно, простите. Выпил в честь Надежды Алексеевны с сыночком. Похмелиться бы.
Получив нужную сумму, он отбыл. Звонил дедушка:
— Алло, Костя! Как ты себя чувствуешь в роли отца?
— Чудно.
— Ничего, бодрись, мальчик. Я тоже в первый раз стал прадедушкой. Ничего не поделаешь… Роза целует. Мы приедем.
На работе всю эту неделю Костя почти ничего не делал. У него что-то спросили, и он, по привычке, ответил:
— Четыре. Пятьдесят семь.
А вообще ему казалось, что это все — не по-настоящему, что он только играет в отца…
Но когда в приемной больницы навстречу ему шагнула настоящая Надюша, только очень бледная и тоненькая, с огромными обведенными глазами, а рядом с ней — нянечка с голубым свертком, только тогда он понял, что все — настоящее…
— Надюша, родная! — Он поцеловал ее в щеку, в губы — не посмел.
— Папаша, примите ребенка, — сказала нянька. Костя взял сверток неловкими, разучившимися руками.
Надюша улыбнулась:
— Поцелуй и его.
Он отвернул край одеяла. Там было что-то оранжевое, пушистое, как абрикос. Не сразу он понял, что сын спит, что глазки прикрыты лиловатыми, подпухшими веками, а на этих веках — трогательные, беленькие, растопыренные реснички. Какое-то обилие уменьшительных…
— Здравствуй, — сказал он и поцеловал сына в лобик. Его потрясла нежность кожи: он поцеловал крыло бабочки…
Так они двинулись вперед все трое: семья.
— Милая моя! Это было очень страшно?
— Не очень, — ответила Надюша.
Когда Леонилла Илларионовна, прощаясь, благословила ее поцелуем в лоб и тяжелая, высокая дверь приемного покоя захлопнулась за нею, Надя оробела. Это была мясорубка, равнодушно глотающая живой, боящийся, страдающий человеческий материал. Отсюда не было хода назад: ход был только вперед, и она сделала шаг вперед и вошла.
За столом сидела очень опрятная, немолодая сестра в крахмальной белой повязке. Она что-то писала и любезно сказала: «Садитесь».
Надя села на краешек клеенчатой койки. На стене висели плакаты: различные виды родовых осложнений, неправильных положений плода. Самое неприятное было лицевое: ребенок, неестественно загнув голову, выставлял вперед лобастое личико с закрытыми глазами…
— Первые роды? — спросила сестра.
— Вторые.
— Аборты? Выкидыши?
— Не было.
Сестра записывала.
— Осложнения во время беременности? Рвоты? Отеки?
— Ничего не было.
— Венерические болезни?
— Нет, конечно.
(«Наличие венерических заболеваний отрицает», — вслух записала сестра.)
— Какие инфекционные болезни перенесли? Надя молчала, прислушиваясь к себе изнутри.
Опять схватка. Ее подняло на девятом валу боли и медленно отпустило. Сестра не торопила ее.
— Инфекционные болезни?
— Корь… Скарлатина… кажется, ветряная оспа… не помню.
— Дизентерией не страдали?
— Не помню. Кажется, нет. Нельзя ли поскорее — мне очень худо.
— Все идет нормально, — сказала сестра, — все по порядку.
«Корь, скарлатина…» — записывала она.
— Разденьтесь. Ложитесь. Так. Свободнее дышите, свободнее… Так. Все нормально. Когда начались схватки?
— Два часа назад или около того… Собственно…
— Рассчитывайте на двадцать часов. Первые роды?
— Вторые.
— Рассчитывайте на десять часов. Бодрее, больная! Одевайтесь. Вот ваше белье.
Было холодно. Надя надела короткую и широкую рубашку, очень чистую и влажную на ощупь, и завязала у ворота грубые тесемки. Кроме рубашки ей дали выношенный байковый халат мышино-сиреневого цвета. И на рубашке и на халате были большие черные штемпеля. Ноги она погрузила в огромные, стоптанные, непарные тапочки. Одна черная, другая коричневая.
«Все», — подумалось ей. Со вступлением в эти тапочки кончилась всякая самостоятельность. Больше от нее ничего не зависело.
Нет, тот, первый раз было не так страшно. Она рожала в бомбоубежище, при керосиновой лампе. Кругом падали бомбы, а страшно не было. Здесь — куда страшнее. Наверное, потому, что очень светло и все белое. Белые стены, белые шкафы, белый безжалостный свет.
— Идемте, мамаша, — сказала