Свидание — страница 14 из 77

— За него можно и умереть, — говорит она, глядя добрым своим взглядом. — Повидавши его, нельзя не любить его до смерти.

— Он ведь за тобой никогда не ухаживал? Он за Катрей… за другой…

— Бог с ним! Пусть будет счастлив с кем захочет, с кем придется.

— А ты-то мучишься!

— Так суждено, сестрица.

— И мать твоя заметно горюет за тебя.

— Я ей ничем не докучаю.

— Да она замечает, что ты вянешь, печалишься.

— Когда б же все деялось по нашей воле; когда б я могла, я бы не вянула, была румяная.

— Ну, а если будут сватать тебя?

— Я не пойду замуж.

— А мать твоя такая, что станет, пожалуй, принуждать.

— Что ж? — тяжко будет мне.

— Да как не тяжко за нелюбимого идти!

— Нет, я говорю — будет тяжко, что мать принуждать станет, а я не послушаюсь…

— Так я не понимаю, чего же ты ждать будешь?

— Ничего.

— Он и не знает и не ведает, что ты его любишь!

— Пускай и не знает никогда.

— Горе тебе с этой любовью! Я и не слышала, чтоб кто так любил. Как же любить, любить… а тот и не знает, что его любишь.

— Правда, что горе. Пускай же будет милое горе, когда нет милого счастья!

— Прощай, моя непонятная Марусенька.

— Будь здорова!

Провела меня немножко, еще раз попрощалась и пошла домой тихо, склони голову на руку.

Иду себе да думаю: чего-то на свете не бывает; сносила бы только наша голова?

И тот Чайченко, или его маленьким в любистке мать купала? Или что другое? Отчего девушки так по нем сохнут? Уж коли на правду пошло, то и мне не одну почку он снился. Я уж думала, думала, пока опомнилась… Надумалась, вздохнула: «Мне ли, сироте, этого счастья ждать?» Да как сказала: полно!.. — и полно… Иногда бывает, будто что уколет под ложечкой, когда скажут: «Чайченко»; ну да это с испугу, может быть.

— А что? — спрашивает Катря меня и хочет усмехнуться. — Не угадала я?

— Твоя правда, кто б подумал? Вот судьба сошлась.

— Горько напрасно любить, — промолвила Катря, — горько напрасно ждать, а еще горче разлюбить и ничего не ждать!

XIV

Катря одно только любила — пойти в поле, в лес; будто легче ей было дышать.

Бродили мы там одним утром.

Небо было ясное да веселое; зашли мы очень далеко, даже до самых пещер. Место там дикое такое, незаселенное, только белые меловые шпили гор блестят на солнце, да меж ними катится речка глубокая: ни дерева, ни цветка, ни птицы не увидишь.

— Катря! — говорю я. — Мы далеко уже зашли.

— Пойдем в пещеру, — отвечает мне да с тем словом и пошла; я за ней. «Не ходи, Катря», — прошу, а она дальше.

Темно было совсем в пещерах и свежо, как в погребе. Кое-где сверху в трещину горы падал солнечный луч блестящей полосой.

Катря идет все дальше да дальше; уж тяжело дышать мне. «Вернемся, — говорю, — Катря!» Идет дальше… Дошли к тому месту, где в стене сделана точно постель с изголовьем. Пещера низкая, только что головой человек не достанет; на другой стене вырезаны кресты, а перед теми крестами на полу ямка: стоял тут кто-то годы целые на молитве, поклонами ямку выбил.

Катря стояла и глядела, а сама отчего-то неспокойная, тревожная… Как рванет с себя кораллы дорогие, они так и рассыпались! Я кинулась подбирать: «Что с тобою, Катря?»

А она упала на колени возле той каменной постели, слезами обливается. «Что ты, что ты, сестрица, — говорила я, испугавшись, — бог с тобой!» А она не откликается и плачет.

Насилу я вывела ее из той пещеры на свет божий.

— Что с тобою, Катря?

— Я в монахини пойду, — она говорит весело, как бы нашла что да обрадовалась. Меня как громом ошеломило.

— Будет мне покой, — промолвила.

— В монахини? — говорю. — А мать? А отец?

— Идем домой, идем! — перебила она меня. — Пусть отец да мать снаряжают!

И почти бегом домой, а я за ней.

Вошли мы в хату. Это было в праздник. Отец и мать сидели у стола, разговаривали. Катря поклонилась им в ноги и просит:

— Батюшка, и вы, матушка, отпустите меня в монахини, буду век богу молиться, благословите меня.

Мать всплеснула руками: «Дитя мое милое!» Отец встал.

— Я пойду в монахини, — промолвила снова Катря, — богу молиться.

— Ты у нас одна, дитятко мое; мы тебя лелеяли, а ты думаешь нас покинуть на старость, — плачет мать.

— Лучше буду за вас бога молить, — говорит Катря.

— Полно, дочка, полно, — молвил отец, — чтоб я такого слова не слыхал больше от тебя!

— Так вы меня не пускаете, — вскрикнула Катря. — Пустите. Не губите души моей!

— Я сказал: полно — ну и полно! Я никогда тебя, молодую девушку, на это не благословлю!

— Примет ли тебя бог милосердый, если родители не благословят, дитя мое? — уговаривает мать.

— Пустите меня… не губите души моей. Я пойду, — все одно твердит.

Прошло с неделю времени. В одно утро встаем мы, нет Катри: где это она? Хожу везде, кличу — не отзывается; мать себе искать — как в воду канула, никто из соседей даже не видал, чтоб шла. Верно, вышла погулять рано, говорим, а самим не верится что-то; так сердце и замирает… Уже и полдень, нет Катри, вечер, ночь — не приходит она. Мать, бедная, по десяти раз в каждый уголок засматривает; как сонная стала, все мается — приставляет руку к глазам, не видать ли? Отца дома не было. Как приехал, услыхал, бледнеет, бледнеет… точно свеча тухнет.

— Когда? — спросил он.

— Вчера раненько, проснулись мы, а ее уж нет!

Отец перепрёг других лошадей и уехал.

Два дня его не было. На третий вернулся.

— Нашел? — спрашивает мать, издалека его увидавши, бежит к нему.

— Нету, — ответил.

Сколько ни искали, сколько ни спрашивали — нет и нет. «Куда-то она пошла, бедное дитя мое! — плачется мать день и ночь. — Может, теперь в великой беде, может…»

Отец молчит; только будто что гнетет его голову к земле — идет или сидит, все наклонившись.

Нет хуже на свете неизвестности ничего: ни успокоиться, ни погоревать не даст хорошенько; так и мы жили. Что час, Катрю хоронили; что час, к живым возвращали; нужду и горе ее, не ведаючи, оплакивали, то надежду полагали, что бог ей во всем поможет, на доброе выведет.

Говорим, бывало, с матерью да вспоминаем, — отец слушает, склонивши голову… Сам слова не проронит. Приходили то и дело к нам люди навестить нас в горе; всего чаще забегали наши знакомые молодицы-жалобницы; они тут, бывало, у нас и наговорятся и наплачутся; каждая кстати и свое горе припомнит. Осуждала нас Филипиха, что мы сами виноваты за Катрю, а сама горевала пуще нашего за Марусю, с такою ж виною.

Протянули мы осень и зиму; дождались снова весны, — все тоска, тревога.

Прошли слухи, что где-то в уезде видели девушку, что никто ее не знал, кто она такая;— отец едет спрашивать, все кругом объедет, — нет; проведает, что мертвую нашли, — едет скорей на нее посмотреть; где-то утопшую вытащили — отец туда. Мы плачем, как он едет, плачем, как и приедет, — где ж она, радость наша? Утром как-то кличут отца да мать к священнику. Мать и перепугалась, и обрадовалась — что такое?

— Зачем это? — спрашивает дьячка, что пришел за ними. — Скажите нам, голубчик.

— Бог его знает, матушка, не знаю.

И вправду он был таков, что ничего, кроме своего клироса, не знал; и голова-то у него была такая крошечная, как зернышко.

Приходят наши к священнику, а он им говорит:

— Радуйтесь, ваша дочь жива и здорова.

Рассказывает он, что Катря уже в монастыре, далеко, под Киевом где-то, что письмо ему пишут из того монастыря, дескать, такая-то девушка из вашего села пришла в наш монастырь и осталась, имея благое наитие (как-то он по-книжному читал) монахинею быть; а игуменья, узнавши, что родители у нее зажиточные, пишет: не благоугодно ли им будет пожертвовать что на братию, потому что она поселилась у них в такой бедности, что и сказать нельзя; монахини из милости обдарили ее, чем кто мог; а пусть родители не заграждают ей спасенья, что это тяжкий грех, и пусть шлют дочери свое благословение. «Мы молимся богу, — пишет, — что не забывает нас, посылая новых агнцев к нашему стаду, а вас просим, чтоб наставить на путь родителей: всякое даяние благо!»

— Ну пишите, люди добрые, дочери благословение, — говорил священник, — не отговаривайте ее: все равно ее не вернете, только горести прибавите сами и на грех пойдете.

— Она не вернется уже? — спрашивает мать. — Никак уже нельзя, батюшка?

— Как же можно! Она до смерти божья раба: пишите благословение ваше.

— Пускай же ее бог благословит, дитя мое милое! — промолвила мать, рыдаючи. А отец стоит, глубоко задумавшись.

— Вот и хорошо, — говорит священник, посматривая на отца, — я так и напишу, что отец и мать благословляют.

— Нет! — отозвался тогда отец. — За меня, за отца, не пишите, батюшка, я не благословлю.

— Как же это? Да это грех большой тебе будет, — грозит священник.

Отец молчит.

— Полно, полно, — уговаривает его. — Напишу, что отец и мать благословляют.

— Нет, батюшка, отец не благословляет никогда, — это напишите, коли хотите; так напишете правду. Прощайте, батюшка.

Поклонился старик да и домой.

Мать, бедная, только плачет; ей одно — слезы.

— Как же это будет? — говорит священник матери. — Не бросить же беспомощное дитя свое, как сироту?

— Боже мой, как же бросить! — отвечает мать.

Смотрю, мать все вяжет узелки да разматывает клубочки, — размотает, а там в середине целковый новенький, а в ином червончик — скорей его в узелок, чтоб старик не заметил. А отец и видит, что она копается, — да будто не видит. Собрала, побежала огородами к священнику.

— Это хорошо, — говорит священник, — когда-нибудь и он раздумается — это божья воля, и благословит дочь, а теперь напишу, что мать ее благословила.

А тут люди проведали — идут к нам, обрадованные.

— Дочка ваша жива!

— Слава богу милосердому! — крестятся старушки.

— Что еще, не монахиней? А далеко? Можно навестить, хоть и далеко, лишь бы жива и здорова была. Может, и вернется, послуживши богу, — присмотреть вашу старость.